Порой встречаются книги, закрыв которые после прочтения, вдруг чувствуешь скрытое присутствие на обложке некоего заветного слова, надписи, которая одна могла бы изъяснить казавшееся необычно тонким настроение, которым книга наполнила душу.
В одном из реквиемов Рильке есть замечательная картинка человека, пытающегося на ветру прочесть неведомую надпись на камне в тусклом огне постоянно задуваемой спички.
Строгое черное с серебром оформление недавно вышедшей в издательстве "ЛАД" книги стихотворений Олега Горшкова невольно привело на память этот образ, когда впервые замерещилась некая надпись в оставленном свободным уголке переплета - под названием наискосок "Размытая архитектура".
Отчаявшись прочесть смутное слово, читатель первым делом цепляется за наименование книги - даст ли автор повод, намек на решение? Пожалуй, да. Но для этого предстоит спуститься в глубину этих стихотворений, попытаться проникнуться самим состоянием, чтобы возможно, там, внутри, нас посетило освещающее книгу чувство ясности.
А это непросто. Название автором подобрано на редкость удачно.
Войдя в книгу, явствено чувствуешь, как густеет, замедляется время на ее страницах. Наплывает, ложится, стелется, зреет, тает, лучится, колеблется во всей роскоши медлительных этих глаголов - столь медленная жизнь: прячущие радость и боль закатные, осенние, ночные, туманные, сумеречные, дождливые и солнечные пейзажи...
Да, и солнце - и лед (!) ("ДИПТИХ", "А ТЕБЕ ВСЕ АПРЕЛЬ") слепят и прячут в своей лучащейся медлительности подлинность счастья и беды - и даже запахи тянутся в этом мире - клейкие, сладкие - едва не сказать - длинные, прячущие.
Тянется звук, длится предчувствие ("Грааль").
Тянется звук, длится медленная, тающая память("РЕПЕТИЦИЯ ОРКЕСТРА").
Стихи Олега насквозь парадоксальны - и первый парадокс, с которым сталкиваешься практически сразу при знакомстве с этими строчками - удивительная смесь колеблемого и наилегчайше снимающегося с места поэтического порыва - и этой раздумчивой медлительности слога, выдающего не то нешуточное напряжение, не то даже и растерянность перед свалившейся в душу и тлеющей внутри - тайной, поэтическим откровением...
В самом деле, замечаешь, насколько легко поэт "падает" в стихотворение - вынужденный обычно какой-то острой, проникающей в сердце деталью пейзажа - обычно очень зыбкой - бликом света, оттенком, ощущением.
И замечаешь, как тотчас этот малый знак обретает глубокое одушевление - и уже все стихотворение обычно проходит, вернее даже - колеблется, поднимаясь и опускаясь - в поле полюсов: этого первотолчка в его смутной неопределенности - и столь же неопределенной - но по совсем иной причине - по причине неохватности усилием мысли - глубины самого пришедшего переживания.
Человек словно замирает в этом усилии справиться с переживанием, стихотворение немедленно окрашивается в грустные тона и начинает разговаривать само с собой - и с читателем, пытаясь нащупать средоточие этой грусти, и находя его слишком огромным, невместимым, удовлетворяется тем, что позволяет туману ли, сумраку ли, солнцу ли закрыть глаза, оставив лишь в предчувствовании - или послечувствии потери, зияния, провала в миропорядке, медленно затягивающейся пейзажем и памятью - раны...
Как характерны эти мгновенные колющие обрывы прошлого:
Метели над строкой моих следов,
Оборванных невнятным многоточьем.
Ещё любовь, но это, между прочим.
Да и какая, собственно, любовь?...
Последняя строка как бы уже не имеет сил вместить потери - и отступает в эту метель многоточий.
Прячущиеся за ветром слезы небольшого реквиема, вершины книги:
И влажны от ветра глаза.
И слышится, слышится соло,
Звучавшее вечность назад...
Или протягивающееся вперед во времени:
Незримо совсем для взгляда
Дыхание за окладом -
Как будто что-то пророчит...
Яснее не различишь...
И даже прямые объяснения отступают перед этим усилием справиться с болью:
Замечательное "почти что" в
Всё ближе смерть, почти что не таясь.
Блоковские поезда в
Здесь поезд, проходящий раз, под утро
Ты ждешь всю ночь, а он тебя - минуту.
Боль к вискам то прильнет, то отступит.
И света ослепительного всполох
Объемлет мир.
Но не увижу я...
В этом напряжении замедлить текучее время, не остановить - но собственным усилием удержать у края зрения пропадающее счастье и подступающую боль - человек пытается найти даже уже не столько самого себя - но обнять этим состоянием весь мир, выйти за рамки, лишиться всех званий, оставив себе одно: "человек". В этом смысле крайне характерен образ забывающее свое имя прохожего в одном из новых стихотворений Олега.
И выходя за грань "Я" - даже голос становится парадоксом: от чьего имени теперь будет звучать он, как передать это всеобъемлющее состояние?
Здесь взять бы верный тон до малого акцента,
До выдоха в строке. Унять, унять, унять
Диктаторскую спесь печали и абсента.
И не писать диктант, диктантов не писать.
Личные впечатления становятся лишь правдоподобием перед огромной, приоткрывающейся картиной. "Подробной и просторной" тишиной.
Сам язык приближается к тишине, начиная звучать временем.
Приходит пора читателю открыть невидимую, потерянную на обложке надпись.
КНИГА ЭЛЕГИЙ.
"Жалобная песня тростника", впервые прозвучавшая, как призыв к стойкости, прошедшая насквозь всю человеческую поэзию с ее веками и веками боли и усилия - именно элегия - спроси меня, в чем соль, в чем нерв человеческой подлинности в поэзии - стала бы ответом.
Превращаясь в течение этих лет в плач Галла у запертых дверей возлюбленной, проведя скорбную тропинку в "Искусстве поэзии" у Буало:
В одежде скорбной вдов, роняя вздох, уныла,
Элегия струит над гробом слезный ток.
В ней нет парения, хоть тон ее высок
Впитав сумрачные пейзажи Оссиана, и живую, неутолимую печаль по потерянным возлюбленным Ламартина - и его столь же живые пейзажи - всякий раз, всякий раз раздается печальный, живой ее голос, ее сгибающаяся и вместе с этим - стойкая мудрость, поддерживая жизнь и в страшные времена, когда человек внезапно оказывается совершенно один в насквозь осеннем мире и с последней искренностью пытается отвести от себя холод гибели, найти в самом себе тепло живого счастья, то упорство, которым держится жизнь.
Язык, найдя эту длящуюся в огромном времени, превышающем все другие масштабы в поэзии, трепещущую печаль, должен превратиться в своего антипода - отдать свою свежесть и радость собственной находки в жертву этому все-звучанию.
Ни творчества! Ни прочего!
Мне просто важно быть.
Забыть бы даже отчество,
Отечество забыть.
Не вспомнить роду, имени,
Отметин на пути.
Прохожий, помяни меня,
Нет имени, прости.
Ты тоже ведь без имени
Для всех ветров окрест,
И ты через калинники,
За старый переезд,
За речку обмелевшую,
По полю, наугад,
Пойдешь тропою пешею
Сам от себя назад -
И уже
Я, как грааль, запрятав нежность,
Ищу почти безликих слов.
начала стихотворения соседствуют с
Всё ближе к лезвию рассвета
Напрасной жизни волосок…
Открытие этого голоса совершается на наших глазах, читатель, и мы сами становимся непосредственными свидетелями схватки, который вынужден выдержать поэт, его слово, - чтобы уметь пройти по тончайшему волоску, заставив звучать в себе все богатство элегического голоса столетий.
Сейчас - в виду размытости жанровых граней - принято говорить об "элегичности" поэзии - каково бывает встретить в этом царстве эклектики голос абсолютно чисто элегический, стихотворения, в которых все богатство печального и стоического переживания человеком зияния, - предстает вновь - от голоса утраты ("К***"), от памяти о счастье и любви ("Баловень", "репетиция оркестра") - через тяжелое предчувствие ("Диптих") - к попытке остановить прелесть длящегося, еще живого мига ("Танцовщица", "Апрель", "НЕУРОЧНАЯ ГРОЗА") - и даже древний (греческий еще) голос боли о родине - так скромно и веско, и так невыразимо уместно проникающий в ткань книги ("ГРАД ОБРЕЧЕННЫЙ","За родину болит ") - почти весь спектр элегического голоса доступен автору, умеющему видеть в скромном провинциальном пейзаже ту же самую, ту же самую глубину.
И вершинами книги можно назвать стихотворения, в которых автор делает честную попытку осознать,обнять происходящее с самим стихом, с именем, с речью ("ТАКОЕ ДЕЛО","ВЕЧЕР","Ни творчества...")
И это "почти", оброненное мной, - исключительно важно. Собственно вот тут и кроется воздух для уже осознавшего всю опасность, грозящую голосу - и поэтической жизни в целом - поэта.
Время, время, абсолютно не располагающее к медлительной раздумчивости и усилии одиночества. Время, которому нет нужды искать места человеку в огромном открытом пространстве, время, которое умеет стянуть пространство вокруг человека и задушить его этой узостью - вступает в спор с голосом элегии.
И в многоголосице этого мечущегося и кричащего на разные лады времени - выжить удается немногим элегикам. Да, память жива - но ах, так легко скрывается под искривленным телебезумием железным занавесом недавней истории. Да, предчувствия переполняют молодых, но выходят криком, а не шопотом, требуют, а не добывают места, скорее насилуют мир, чем становятся его частью.
Элегия никогда не умела справиться с такими паузами. Даже изысканная поэзия Серебряного века потеряла подлинный элегический тонус в манерном:
Вы помните прелестный уголок -
Осенний парк в цвету янтарно-алом?
И мрамор урн, поставленных бокалом
На перекрестке палевых дорог?
Вы помните студенное стекло
Зеленых струй форелевой речонки?..
Нет, пожалуй, что мы уже и не помним... Мы помним, как после самого перелома, мировой бойни зазвучал голос высокой элегии - "Дуинские..." Рильке, и как эта элегия сумела спасти и освятить жизнь человека в нечеловеческое время.
Возможно, наш излом скромнее и скрытнее, возможно - и предчувствие это в поэзии все сильнее - нам еще предстоит оказаться на самом краю. И тогда, возможно, элегия снова зазвучит в полный голос и один из тех, чей язык кажется сегодня странным, все-языком, смутной архитектурой, сумеет найти спасение, выйдя, вытолкнув себя за грань элегических рамок, чтобы добыть иную высоту и сделать собственный, неповторимый голос - голосом человеческой печали и стойкости жизни.
Путь этот из самых нелегких, и я не могу даже сказать, сколько придется претерпеть поэту подобного состава и настроения, чтобы заставить "не взлетающую", по выражению ученого француза, элегию - забыть об Этом небе - и взлететь жалобой в небе Ином, и какой опыт, какую страшную дорогу должна пройти для этого душа.
Ведь, исход может быть уже и в том, чтобы услышать всю высоту этого голоса. Напечатать на обложке : Книга Элегий и читать Ламартина и Парни, Рильке и Галла, Вяземского и Тютчева - и суметь ощутить себя вот сейчас уже на средоточии времени, на его совершающемся ежечасно и ежесекундно в каждом человеке - переломе, требующем золотого сплава голоса собственного и той самой печальной песни тростника...