ГЛАВА ШЕСТАЯ
Его
напев смертелен, его смычок багров,
Играючи, прикончил он множество бойцов.
(«Песнь о Нибелунгах»)
В молчании добираемся мы до дачи. Я вылезаю из авто, открываю гараж. Тачка, бибикнув, въезжает.
(Тотчас подумалось: «Еще день назад я был здесь, как говно, беспечный; все казалось скучноватым, привычным, — а теперь!..»)
Я это не подумал, конечно, а ПОЧУВСТВОВАЛ. Как бы все это проструилось потоком вокруг сердца, холодя его.
Мне хочется присесть на корточки и замереть в темноте.
Запираю ворота гаража, на ощупь пробираюсь мимо машины к дверке в сад. Отворяю. Выхожу, щурясь, на солнце.
Припекает. После дождей зелень вокруг, шелестя, бушует, сверкает жирными искрами.
Желтый угол старого дома.
Влажная трава на пустых грядках.
Одичалые пионы бордово цветут.
Одичалые лилии изгибаются, уже загибаясь, — отцвтши.
Гавайи, блядь…
Скоро июль, через полторы недели.
Опять мутит нехорошо.
Я оглядываюсь. Макс с девкой уже вышли из гаража. Она хуеет, он, голый, прижимает ее к бедру и сверкает кольцом в залупе.
В руке у него черный пакетик. Понимаю, с чем.
Лицо у девицы бледное, вытянулось. Она, наверно, думает, что попала в лапы маньяков.
Макс лизнул ее в щеку. Девица ошалело, точно проснувшись, озирается.
Да, это тебе не водила в прелых трениках…
Поднимаюся на крыльцо, гремлю ключами.
*
…Макс словно не замечает меня. Будто б он тут хозяин. Он даже как-то небрежно отодвинул меня бедром, входя в гостиную.
Здесь темно и прохладно от закрытых ставен. Неуклюжий камин в коричневых лепных изразцах — изъебство прежних хозяев — походит на груду дерьма в углу. Комната большая, обшитая романтическою «вагонкой» и по-дачному совершенно запущенная. На полу — пыльные мешки с тряпьем, стопки книг, вывезенных из дому за ненужностью. На даче я обычно живу в верхних комнатах, прогретых солнцем, сухих и маленьких. А брат на дачу, купленную для нас якобы с мамой, практически не заглядывает: он строит свою, в Усово. У братца комплекс, что он должен оставить мне, «незащищенному мудаку», недвижимость, свободную от претензий стервозной его супруги.
В результате — этот нелепый, слишком просторный дом, в котором жить зимой практически невозможно. Да и опасно в нем зимой-то жить…
Максик с блядью хлопнулись на диван.
Макс урчит ей в рожу, как кот, потом шуршит пакетом. Она все еще не в себе. Она косится по сторонам, и спина у нее каменная.
Девка отчаянно, зло молчит.
— Девушка, а вы знаете, что мы педерасты? — вопрошаю вдруг, с вызовом.
— Оба?! — удивляется она.
(Макс, сволочь, хохочет.)
Я надменно удаляюсь на кухню.
*
Больше всего мне сейчас хочется одному остаться.
Включить музыку, простую,
строгую и старинную, сесть на стул и оцепенеть. Так, возможно, начать
привыкать, осваиваться в новом как бы обличье, – в пальто из шкуры,
которая оказалась внезапно так сильно б/у!
Шагрень…
По сути, чего-то такого вот
рокового – ЧЕРТЫ, которая должна была бы возникнуть неподалеку – я
ждал уже. Чем-то ведь должно же было это все завершиться.
Я ставлю электрочайник и
думаю о Феденьке. Мне до спазма в горле жалко его и себя, — и кого больше,
я даже теперь не знаю. У нас был с ним секс в четверг на прошлой неделе.
Конечно же, без резинки. Его глубокий и влажный лаз. Его напрягшееся
лицо, — скуластенькое, налившееся кровью, с зажмуренными глазами.
И как он после затихал
всегда, — как ребенок… Хотя на десять лет старше!
*
Мысли твои, и мечты твои; и
нежная требуха организма твоего, шелковая, переливчато-атласная, доверчивая; и
вся оболочка сия с нежной надежной кожею; и глаза твои светлые, выпуклые,
приметливые, испуганные, любящие порой; и пуп твой, уютный, как впадина,
детством оставленная, — как для души вовне окоп, умиления моего
убежище, — и ямочки на щеках, лукавство, и застенчивость, и угруюмство это
(простим его! — сварливенький); и ягодицы юноши, и яйца не мальчика, но
мужчины, и матерый (не хочу сказать это слово — член), и нежность мальчика
все равно.
И никогда, никогда нет
полноты вечного, каждую чтоб секундочку, единения!..
Ну так что ж: подпольная
нежность — острей всего!
Я ебал его, словно сына
мать…
*
В лирические минуты я мечтал подарить ему свою жизнь, потому что без него, без его скромного, пугливого, любящего «разврата», существование мое становилось пусто и гулко, точно гробница, из которой вытащили наличность.
Я душою был привязан к нему больше, чем к кому-либо еще на этом ужасном – по сути, ненужном — свете.
Отвлекаясь от дел, я мысленно представлял, как он сидит сейчас в своем министерстве, в этом кабинете с желтой лакированной мебелью, — где так неуютно, казенно так. И ведь мы оба думаем сейчас друг о друге, — не вообще, а краем сознаний-секундно-соприкасаясь. Среди ледяных пропастей земного существованья. Среди собственных страхов и его недоверия, — его полубунта против судьбы.
Среди ненужности-ничего.
Бедный Федька!.. Он так аккуратно раздевался всегда, так все аккуратненько, по-военному, вешал на стул, — и портки, и пиджак, и галстук. И только никогда не снимал носков, носки я сдирал с него каждый раз сам — во время, — потому что ну не мог без едва слышного, словно нашетпыванье, запаха аккуратных его ступней.
(То, что я лизал ступни ему при трахе, возбуждало меня, звало и гнало, потому что лизать нужно было и нежно и так, чтобы он капельку изнывал, удерживаясь на грани сопротивленья.)
Телесная проекция того, что он как-бы-всякий-раз-НЕВЗНАЧАЙ-с-мужиком-ебется.
Как бы, типа, насилие и ехидство с моей стороны, — нежно-одновременно.
Пыль дальних дорог на аккуратных ногтях, между любимых чуть кривоватых пальцев!
Любимый мой!.. Весь…
Феденька…
*
Из гостиной — хохот Макса и пиканье мобилы, которую я поставил там на подзарядку еще вчера. Я планировал вернуться на дачу утром.
Вот и вернулся. Блядь.
По крикам Макса я понял, что он зовет сюда Родьку.
В общем, это было бы и неплохо: Макс стал какой-то совсем уж неуправляемый. Я бы один с ним сейчас не сладил.
*
— Заебись! — Макс внезапно возникает в проеме двери. Косячок во рту, почти весь на губе лежит. Морда и бритый кумпол лоснятся. Помада на подбородке.
Одной рукой он обнимает «девчонку» за прямые плечи, другой тянется к холодильнику.
Девка уже без топа.
— Чёй-нить холодненького глотнуть!
Девка смеется, щурится. Лицо у нее какое-то матовое, хмельное. Видно, и она уже того, — приобщилась к «плану».
Глаза девицы смешного цвета, — лиловые. Катюша Маслова тоже мне!..
Они курят один косяк, — изо рта в рот?
И Макс не стремается ни хуя?
Может, вы также и целовались, безбашенный идиот?..
Чайник щелкает. Пар летит из носика, окрашиваясь золотистым светом солнца. Кудрявый беспечный дым.
— Че у тя вода одна да соки? Пивко-т хоть есть? — ворчит Максим, роясь рукой в холодильнике. Опрокидывает пакет молока, мудоебище.
Тварь, — говно!
— ПОШЛИ ВСЕ НА ХУЙ! – ору я мстительно, очень злобно; нехорошо.
— Пошли мы на хуй? — спрашивает Макс у девки.
— Пошли!
Она хохочет.
Топая по лесенке, как слоны, и сопя, они вылезают в сад.
Забор у нас сплошняком, «щитковый».
Их не увидят.
Нас не догонят.
Пошли мы на хуй.
На хуй мы, на хуй — все!
Феденька…
*
С Феденькой мы встретились, в общем, случайно, если можно назвать случайной встречу с любимым, — я не боюсь сказать! Всю жизнь он таился, жена его не любила за бестолковые, не всегда аккуратные ей-измены. Положенные мужчине и офицеру. Он блядовал, – говорит, по бабам. Подступил сложный мужской такой возраст, — и он… Короче, Немезида расхохоталась!
(Это его типа версия).
Может, Феденька что-то уже имел до меня, какой-то небольшой робкий опыт. Даже кончая в бабу, он лез ей пальцем в очко. Он как-то тогда уже зацикливался на попе. Там у него эрогенная зона, — сильная, как судьба. Я никогда б не подумал, что этот бравый мужик хочет получить в очко!
Или простата стала шалить: хотела, чтобы ее дополнительно потормошили, — чтобы понажимали, не давая слишком разбухнуть и постареть. Чтобы спрыснули чем-нибудь живительным, молодым.
Типа: харя какая просунулась бы, обнюхала б, намочила б…
И чтобы запасной хуй всегда пульсировал под рукой.
Типа: еще не вечер, жизнь продолжается, — ага? ага?..
А встретились мы по переписке, — на мое воззванье пришло и это, его, письмо. В нашу первую встречу на Феде бордовел смешной теплый жилет, под пиджаком, и вид вообще был у него домашний, капельку подкаблучный. Но только капельку. Разворот плеч позволил думать совсем о другом, — о главном.
При первом разговоре Федя сокрушался насчет себя. Насчет «паденья». Перед тем, как идти ко мне, мы сидели в скверике, говорили, — обвыкались мы. Он всю жизнь — в провинции, и лишь недавно перевели в Москву. А так — чаще дальние гарнизоны. «Даже телевиденье не всегда».
Жалел он тогда себя страшно, жутко.
От страха перед собою охуевал.
Он не умел притворяться! Беспомощный-перед-желаньями-человек. И это подкупило меня сразу, всерьез, с потрохами и насовсем: он — как ребенок. Я должен ему помочь!
Я стал как бы добрый и умный, и взрослый такой дядя Степа. Но раз он военный, я захотел, чтобы он ебал меня, надев сапоги. Он застеснялся, типа: зачем же, в постель-то?.. В обуви…
Однако же несколько раз он покорно еб меня в жопу, и довольно круто, но без сапог. Я не посмел настаивать, — я трепетал и дорожил им уже-ужасно!
Этот запах пота его, — кислый, честный… Мои ноги, сомкнутые на влажном его крестце. Напряжены его подмышки, плечи, — архитектура сочленений и мышц, и этих полукружий-арок-выпуклостей!..
(Уж куда языком достану).
Ебущий храм…
Он трахал меня как-то очень честно, усердно, точно только что научившийся плавать и боящийся утонуть.
*
Именно тогда я купил себе Джимми — надувного негра, и упражнялся на нем, разрабатывая себя; я хотел быть в полной боевой готовности для внезапных Феденькиных звонков. Чтобы мое очко было всегда для него, как пизда, отверсто!
Свистящий такой туннель, пронзительный, — чтоб пронял. Чтоб он – ПОНЯЛ! Типа: я-ведь-тебя-люблю, крокодила такого, бля…
А Федька пропадал иногда на месяц. Он все сомневался: то ли; туда ль; зачем? Я же — сам — ему звонить не хотел. Я, как бес, поджидал, доводил до блеска эту стальную нить. И конечно, я его потерять БОЯЛСЯ!
В то время — шесть лет назад — мама еще что-то соображала, поэтому я всегда прятал Джимми в коробку. Я не мог держать надувного негра в комнате у себя, — ведь и Феденька застесняться мог. Застесняться и заскучать.
Я это чувствовал, что и заскучать вот — ТОЖЕ!..
Какое счастье, что тогда брат купил нам дачу! Иногда, если было уже тепло, я уезжал сюда один, вместе с порочной своей коробкой.
Я ебал себя негром на большом раскладном диване, на
втором этаже, опустивши бамбуковые шторы. В этой чересполосице света и тени сии
упражнения казались мне экзотичней, что ль. Я представлял себя в африканском
борделе. Я как бы наложник, блядь. Или пленный бур там, раб. Я даже представлял
себя немножко бабой, а его — наемником иль матросом. И я как бы изменяю
Феденьке с ним. Или — Феденька будет следующий клиент. А пока ждет на
диванчике в коридоре. C’est
par exemple…
Моя надувная тайна.
*
Когда намек нам —
Как урок.
Он, как сурок,
Вдруг в норку —
Скок!
*
Потом, уже год спустя, Феденька показал мне, что сам хочет, — ну, ТУДА, ТУДА. Намеком, жестом, — нетерпеливо, нервно, стесняяся, как дитя. Даже сказал (пробормотал как-то, прощаясь), что он типа того, — вообще-т, «пассивный»…
И я, — я по-другому стал относиться к Джимми! Я сомкнул челюсти, и я здорово навострился его ебать! Мне нужно было насобачиться входить в очко самостоятельно и четко, без компромиссов, — если НАДО, то и ВГОНЯТЬ! Типа снаряд, без пизды, — хоть как бы и оборона тыла.
Типа: велика Россия, а отступать…
На это ушел самый жаркий месяц 19-такого-то года, душные ночи, утренние пробежки и обливанья. И многое мне пришлось от себя претерпеть тогда!
Но с Джимми и Федей я поставил себя совсем уже как мужик!
Я набил руку, — если так можно сказать про хуй.
Однако же с Федей мы встречались редко, в две недели — раз…
Почему все это и пришлось разбавлять Максом, Родькой, Стивеном и всяким случайным вполне хуйлом.
Ужасно…
*
Слезы катятся по щекам. Приходит Макс, зло рыскает глазами по комнате, хватает что-то с пола и снова уходит, не взглянув на меня.
Я поднимаюсь наверх.
Джимми лежит, прикрытый от мух простынкой. Я снимаю ее. У негра розовый отверстый рот, словно он немо кричит о чем-то. Лицо испуганной обезьянки. Сзади у него между булок большой и тоже розовый, как бы атласный, — лаз, такой родной мне, такой давнишний, который промыть непросто. Когда я купил Джимми, лаз был прикрыт наклейкой. Я сперва думал, что это нарочно, что я должен проебать и ее. Но оказалось — нет, это было так, пустое, — кокетство фирмы.
*
Джимми вдруг видится мне омерзительным, страшным трупом. Проткнуть бы чем!
Негр молча визжит. Он почти елозит.
Все же я выдергиваю у него из спины затычку. Воздух, свистя, уходит. Джимми корчится, покрывается складками, становится темным мятым резиновым комом со вздувшимся левым боком. Смешно, как оплывшая свечка, торчит прицепленный между ногами хуй.
Я сгребаю все это, сбрасываю. Падая на пол, хуй стукается.
Могила Джимми в пыли. Надроченные останки.
Задвигаю ногой под диван, поглубже.
Выхожу на балкон, на воздух.
Ты помнишь, как из мглы былого, едва закутана в атлас, с портрета Рокотова снова смотрела Струйская на нас?..
Я помню голос милых слов. Я помню локоны златые…
Его призвали всеблагие, как собеседника, на пир.
Ампир — жуир — сортир — кефир…
Пиздец тебе, педюк-сатир!
*
С балкона я вижу, что Макс трудится в поте спины, расставив ноги, вцепившись руками в спинку скамьи. Ноги девушки торчат по краям его жопы и как-то деревянно подпрыгивают.
Точно Максик ебет скамейку.
Минуты две.
Дернувшись, словно-как-от-удара, он замирает, подбирает жопу. Уход в себя?
— Все, что ли? — спрашивает девушка равнодушно.
Макс крутит задницей, потом отцепляет руки от спинки скамьи, разминает пальцы.
Дрогнувши, вынимает хуй.
Стягивает презерв.
Длинной мутной соплей гондон повисает над девиной головой.
— Ой! — говорит она.
— Крем, — не умолим Максим.
Дли-и-и-инно льется из гондона ей на лицо.
Макс нежно, круговыми движеньями, растирает.
Он как бы ваяет плоть.
Расчищает как бы раскопки.
Как бы нашел он что…
Помпеи.
Потом он на девушку ссыт, между ног, на живот, — по груди струйкою пробежался.
Как ножичком мазанул.
Она, конечно, визжит, матюкается, — но как-то вяло, сонно.
Максим хохочет, падает на нее, стаскивает в траву, и они начинают кататься среди стеблей.
Видимо, оба счастливы.
Макс, снова урча, лижет ее лицо…
*
Все это уже похоже на ритуал, на мотания таракана внутри пустой кастрюли, и совершенно нелюбопытно.
Мне становится так охуенно-на-хуй-в-пизду-в-рот-и-в-жопу-хуево, тоска такая, и так хочется вдруг уснуть, что я ухожу в дом, хлопаюсь на диван, над останками резинового урода.
Закрываю глаза.
Я сплю.
Феденька…
*
Просыпаюсь я словно бы от толчка. Будто кто-то меня в плечо пихнул. В воздухе неуловимый желтоватый оттеночек предвечерья, а за стенкой храпят. Надеюсь, что это Макс.
Да, Максим: на полу валяется пустая фляжка. Нализался, но все ж до койки на втором этаже дополз. Или, скорее, наоборот: дополз — и все-таки нализался! И опять обоссался: плед между его раскинутых ног очевидно об этом темнит.
Интересно, приполз на второй этаж. В холоде первого не пожелал остаться…
Не слишком ли много мочи выделяем мы в космическое пространство?
Особенно этот Макс.
Припоминаю, что здесь была еще падшая женщина, несчастное существо. Прислушиваюсь. За Максовым храпом ни хуя не слышно. Но почему-то я чувствую: кто-то там, внизу: бесшумно почти, но метнулся в дверь.
На террасе скрипнула половица?
Мне неловко: я не знаю, о чем говорить с этой гостьей, как себя повести. Лучше б она убралась сама подобру-поздорову.
Я иду вниз. В гостиной, на кухне, в маминой комнате, в комнате «безымянной», а также в кладовке и на террасе нет никого.
В саду тоже пусто: на калитке висит замок.
Только потом понимаю, ГДЕ она может быть кроме еще сортира. Иду в гараж.
Дверца настежь, но ее едва хватает, чтобы осветить покатый алый капот авто. Дальше — тишина и запах бензина. И человек. Точнее, дыхание человека — или уж точно мистическое ощущенье его присутствия. Кажется, я чувствую, как где-то рядом совсем и сбоку увлажняются от напряжения чьи-то испуганные глаза.
Во мне метнулся детский-пред-тьмою-страх. Все же я обхожу машину. Девушка стоит у ворот гаража. Они задвинуты лишь щеколдой. Еще минуты три, может быть, и нимфочка убежала б.
Но я ее слабо вижу и говорю:
— Вы хотите выйти?
Молчание. Наверно, она кивнула, неловко моргнув на «вы».
— Вы в расчете? — опять мой вопрос на «вы».
Ответ типа «угу-ага».
Запах курева, перегара.
(Я почему-то подумал, что она троечницей была.)
— Сейчас я вас выпущу.
Я начинаю возиться с тяжелой щеколдой, стараясь не поцарапать рук.
Только в эту минуту соображаю, что девушка вовсе не в топе. На топ надета моя синяя, весьма приличная еще курточка.
Мне становится неловко очень, но я нахожу вопрос:
— А вам не жарко ТАК?
Я хочу оглянуться с насмешкою, уязвить, — вытереть ноги об эту гадость (я не о куртке, естественно, говорю), — но в тот же миг чуть не валюсь на цементный пол.
Она огрела меня пустой канистрой из-под бензина!
Слава богу, канистра пластмассовая.
Интересно, что в такие минуты русский человек женщин обычно пИздит.
Однако ж во мне просыпается самозванный, но все-таки атавизм.
— Верните куртку, и ВОН ОТСЮДА! — говорю я величественно, как будто за мной стриженые куртины. Хотя щеколда еще на месте.
Нет смысла сейчас поворачиваться спиной к этой дуре. Она пьяна и может накатить по балде чем-нибудь удачней.
Нимфочка бормочет что-то с моряцкою хрипотцой, из чего я понимаю: она в претензии, — ее обоссали в придачу к сексу. Типа: на это не договаривались.
— Я к вам даже не прикасался, — давлю я ее манеркой. Даже брезгливость появляется в голосе! — Если вы обиделись, то возьмите его тачку. Или пописайте на нее. Но куртку верните, она моя!
Я тверд, я решителен. В этот миг я особенно ненавижу Макса.
Безответственный идиот! Говнило! (Он).
А вдруг я ее ударю?
В мгновение представляю: я сдираю с нее куртку, дева сопротивляется, царапается, пыхтит. Все это молча и безнадежно, по-идиотски. Как дураки…
А вот если бы сейчас появился Макс, она б не посмела пикнуть!..
Всю жизнь я страдаю от того, что меня воспринимают всерьез только в упаковке с другим, более наглым, сильным, взрослым-рослым.
Все, кроме Джимми. Но он ушел прочь, совсем…
Нимфочка замерла.
Я снимаю с нее куртку (я раздеваю женщину) с ловкостью, для себя неожиданной, щегольской. Дева при этом тяжело, как-то простудно дышит, но ни звука речи не издает.
Наверно, сейчас она в меня все же плюнет.
И точно ведь!..
— Пидорас, — вышептывает она едва слышно.
Я улыбаюсь — будто б своей судьбе!..
Я понимаю, что мы помирились, — мы примирились оба! Она больше не нападет.
Мы квиты.
*
И в этот миг я слышу длинный сигнал авто за воротами гаража. Там, на улице.
Еще и еще.
Ну вот, Родион приперся…
©
Валерий Бондаренко
HTML-верстка - программой Text2HTML