Вечерний Гондольер | Библиотека

Кибербонд

Зассанцы (окончание)

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

                      Тихие долины,

                      Горные вершины,

                      Всюду полумгла.

                      Не визжи, гаденыш!

                      Ты же не звереныш…

                      Кушай, мать-земля!

                                               (Стих)

 

Я выскакиваю из гаража. Через три минуты замок с калитки падает, и Родион входит, обдавая меня огуречным своим «Фаренгейтом», — входит так, как является всегда: чуть замерев в самом начале, на долю секунды, словно внюхиваясь в саму ситуацию, — а после действуя чаще нагло и убедительно. По возможности — победительно.

В нашей компахе ТАК он — почти всегда.

Рослый и осторожный. С вечно багровым (и укоризненным словно б) лицом.

 

Это Родькино начальное замирание заставляет и меня смотреть на него порой как-то со стороны, — подглядывать? Ничего веселого в этих подглядках нет. Он любит только себя.

 

Ты любишь только себя.

Мы любим только себя.

 

Все любят только себя, но это неправда.

 

— Привет! Что случилось? — Родька походя берет мою руку, походя ее отпускает, походя вступает в сад.

КрасотЫ заглохшего летнего сада он как бы не замечает. Или сад для него — лишь сочлененья возможных препятствий.

Но что-то Родька соображает уже себе:

— Макс нализался или обкуренный? Такое нес…

— Родя, мне нужна твоя помощь. У нас шлюшка тут. Макс подхватил. Пыталась удрать, в моей куртке.

 

— Где?

 

Мне почему-то стремно отвечать на этот вопрос.

Но я все ж-таки высираю из себя:

 

— В гараже.

 

Родька борзо пиздует туда. В нем просыпается бывший мент. Что-то и впрямь шакалье. И цвет волос — бурый, но с рыжиной.

На пороге он останавливается, вглядывается во тьму. Потом скрывается в ней.

Я тащусь следом.

 

— Ну? — черная спина Родьки заслоняет от меня девочку.

 

Она что-то бубнит.

— Что?! — наклоняется Родион.

Она повторяет:

— Я отдала…

Родион молчит.

 

Сопит.

 

Потом он бьет ее — как-то картинно — наотмашь, как в советских фильмах царские офицеры лупили по солдатским скуластым рожам.

 

И по матросским — ах, матросские рожи! — — тоже.

 

Девушка молча сползает на пол и прикрывает голову руками.

 

Родя пинает ее.

 

Раз.

 

Другой.

 

Третий.

 

Он пинает ее не со всего размаха. Пинок его, как полет, высок, но не слишком силен, — в локти, которыми она прикрывает лицо.

Пинок — только еще угроза; не наказанье.

 

Девушка начинает тихо, на одной ноте, выть.

Она очень странно, очень тупо так воет, — может, еще обкуренная? Совершенно не сопротивляясь.

Будто не ее вовсе лупят здесь.

Будто бы это фильм.

— Родион, Родион! — говорю я. Пытаюсь ухватить его за полу черной ветровки.

— Отвали!

Он пинает ее опять.

Я исхитряюсь вцепиться в щеколду. Ее как заклинило!

— Отлезь! — снова велит Родька. Он сопит. Ему трудно выпустить гнев в такой ебаной теснотище.

К тому же у него легкий насморк.

Он шмыгает носом.

 

У меня ссадины на руках.

 

— Встала! — сипит Родион.

Девка безучастно воет, не шевелясь.

 

Все это становится страшно тягостно, — неприятно очень.

 

— Родион, пошли!

 

Странно, но, пнув девку еще разок, он слушается. Идет за мной. Весь на морду сиреневый. Требует ключи от гаража.

Снаружи навесил замок на ворота… Дверку из сада припирает бревнышком.

Деловито, быстро и даже заботливо.

 

Так барсуки строят свои запруды.

Или бобры?

Или бурундуки?

 

ЭСЭСОВЕЦ!..

 

*

Довольно часто я и теперь дрочу, представляя Родиона в ментовской форме. Дубинку, наручники и прочие прибамбасы он возил с собою всегда. Его золотистая «десяточка» горбилась, словно бы раз навсегда получив от Родьки пиздюлину резиновым «демократизатором». Он жутко любил, чтобы ему вылизывали берцы, причем подошвы. (Тогда Родион откидывался на спинку кресла и даже покряхтывал, защемляя-другой-ногой-шею-вылизывающего.) Макс всегда лизал старательнее меня. Был случай, когда Родион насадил на дубинку Макса и Стивена с разных концов, — ну, в жопы. И встал ногой на самую середину. И надавливал на нее слегка!

Он назвал это «Тяни-Толкай».

 

Есть фотка.

 

Но ебал Родька не очень круто: у него частенько вдруг опадало. И мы ехидно обсуждали это за его спиной. Стивен как-то даже назвал Родиона «большой потемкинскою деревней».

 

*

…Однако же сейчас я хочу его.

Почему я хочу его, я не знаю.

Это, наверно, стресс.

 

Я включаю чайник, а Родион грохочет наверх: посмотреть на Макса.

Когда он возвращается, чайник вовсю свистит.

— Ты будешь чай или кофе? — вопрошаю я.

(Интересно, он будет меня ебать?)

Родион лезет в холодильник, вытаскивает пакет грейпфрутового сока, наливает в стакан.

Смотрит, сощурясь, сквозь мутную желтизну на свет.

 

— Родя, ты знаешь, — Стивен…

 

Он отпивает большой глоток.

 

— Ништяк. Через три месяца будет все ясненько.

— Тебе Макс сказал?

— Епт, это я Макса пердупердил!

Еще глоток. Родька не по-хорошему благодушен.

— А у Стивена это недавно совсем нашли?

— Два дня назад. Да какая теперь разница? Через три месяца все поймем. Въедем! Так, дружок, а пока я хочу ибацца!

Он допивает сок и наливает себе еще полстакана.

 

— ТЕПЕ-ЕРЬ?! — (я).

— А что, жизнь, типа, кончилась?

 

— Родион, но только в презерве, ладно?

 

*

Мы смотрим в глаза друг другу. У Родиона они почти бесцветные, выраженье — за счет лица. Сардонического всегда.

Точно он от рожденья знал, что так вот все — БУДЕТ.

Он садится на стул поглубже и расставляет длинные толстые ноги: Серые брюки, черные легонькие ботинки. Со службы. Он сейчас в офисе, — где-то пристроился.

 

— А кто тебе сказал, что Я хочу отыбать тебя?

В руке — стакан, мутный от сока.

 

Та-ак, начинается…

 

*

Ожесточение — вот то, что приходит к нам с судьбой, и богу, наверное, все равно, какие последствия его испытаний выдает конкретное тело, — выдает, попердывая, визжа или кисло куксясь. Ожесточенье — как волны, они остро лижут типа нутро типа «корабля» типа, ебать, судьбы. Они касаются только нас. И очень самую сердцевинку и глубину, — там они задевают, крутясь, особо.

«Так надо», ага, ага…

Когда лупит красиво Родька — это лупит не только он. Это лупит нас и его огромная надувная Мать. Почему надувная — не знаю я. Мне все кажется, что я ее надуваю, все сосуды пробираю воздухом своим и слюной, и лишь тогда она готова к употребленью. Грозно раскорячилась, как пунцовый монстр. Я не удивлюсь, если она лупила роднульку, и когда он три года торчал в ментах. Наверно, эта одиноко-надувная пунцовая его-Мать загнала мальчика Родьку на «плешку» тринадцать лет назад. Загнала тумаками даже, поджопниками, азартно похрюкивая. Типа: ебись с мужиками, тварь! Они, может, к тебе подобрее будут… (Она могла так только дышать — не думать). Типа: а мне некогда, у меня давленье. И Родька покорно ебся, как заведенный. Теплые добрые руки мужчин. Ну, дяденька – клевый такой, зашибись! И накормил, и квартирочка не хуе-мое, а после еще и сам отсосал, — веселый, хотя и старый. Лысенький.

 

Очень скоро роднулька понял: за это можно ведь БАБКИ брать!

 

И он стал ну, типа, это самое.

 

Брать, конечно!

 

После, заматерев, мальчик понял, что можно поиграть и в самца-садиста.

 

*

В моих фантазиях Родиона часто ебли скопом подростки, менты или даже бомжихи занозистыми щепами и вениками. Не знаю: почему-то всегда под лестницей, в темноте. После наших радений мне иногда очень хотелось, чтобы эта тварь поняла, что же такое боль. Боль унижения. Однако ж он это знал, наверное, лучше нас.

 

Однажды, пьяный, он вдруг заплакал. Вот когда испугался я!

А у него прямо как словесный понос открылся, — все беспомощно повторял про два толстых хуя в несчастной жопе, про то, что шестнадцать лет, при этом его, рослые, блядь, амбалы, блядь, избили, блядь, не заплатили, блядь, — ВЫ-ЫГНАЛИ!.. Что — голый, с раной в душе и ТАМ, он брел по рассветной Москве, блядь, по Ленинским по горам, и ему встретилась только кошка!

 

Хотя где-то пел также и соловей.

 

В кустах Родион отмывал кровь между булок, плюя в ладони. Охал аж от этих прикосновений. Возвращенье к себе, — зализыванье почти! Но одежды не было на нем ни хуя в тот рассветный — прекрасный и знобкий — час. (Дейнека?.. Анакреонт?..)

 

А нужно было ведь как-то еще до хаты допиздюхать, — ведь в Горки!

 

Потому Дейнека-Анакреонт и попылил в ментовку. Там наплел, что его обобрали, пьяненького.

 

Как хорошо, что накануне он ПИЛ с теми двумя, — версия удалась.

 

Банальное поношенье.

 

*

Через несколько лет серая форма мента облекла его…

 

*

Мне очень нравится представлять его там, в ментуре.

В реале это было, наверно, класс!

 

Я знаю, что тем двоим он все-таки отомстить ПЫТАЛСЯ.

Но как? Там что-то такое было сложное, – дети слишком крутых вождей…

Даже «Совок», обрушившись, не похерил их.

Остались, — теперь, кажется, в Гонолулу.

 

Блядь…

 

Я представляю себе Родиона как маленькую игрушку, сначала испуганного ребенка, растерянного, в прозрачном пузыре утробы надувной своей-Матери; затем уже проститута-раба, льстивого больше меры. Вот что — эта готовность втереться и угождать – не понравилось им, думаю я теперь!

Лучше б он был простодушно-вялым.

Хотя усложнять людей, — к чему оно, это свойство?

Это ГОРДЫНЯ ведь!

 

Quelle est cette langueur qui penetre mon coeur?

 

(Верлен, если-типа-что…)

 

— Ну что же, действуй!

И я начинаю быстро снимать с себя «это все». Сердце колотится. Что там, дальше, дальше, — ну, впереди?

В эти миги я чувствую странную близость с ним. Я кожей ем, как Хозяин скользит по мне взглядом, — медленно, внимательно, однако ж как-то ИСПОДТИШКА.

Примериваясь, как будто.

 

И все же — точно испуганный зареванный мальчик сейчас лупится на меня из сени таинственного куста.

В голове у меня шумит, будто включили душ, — и зачем-то в кухне.

 

— Номер третий! — говорит Родион нарочито тихо.

И я приношу его, третий номер, с присоской, не самый, но все-таки очень толстый, кремовый, с полуяйцами и тупой башкой. Хуй для пизды, скорее.

Слава богу, Родька выбрал не самый объемистый!

 

Стихия подчиненья, как вода с мокрой тряпкой из опрокинутого ведра, —  захватывает меня.

 

— Соси! — говорит Родион равнодушно, он пока даже не поглаживает себя сквозь брюки.

Хорошо, что он говорит такое: по-сухому я бы не смог налезть!

Но Родион велит это не потому, что думает про мой раздолбанный блядством сфинктер, а потому что ему нравится, когда человек, стоя на четвереньках, голый, обсасывает резиновый крупный хуй, даря бездушному,  тупому изделию свою нежность, – может быть, даже свою робеющую мечту!

Я стараюсь оставить побольше слюны на члене, особенно на головке, — мне ж на нее садиться!

Всегда-все-же-думаешь-о-себе, — любимом!

Украдкой плюю на головку, стараясь не очень сшибить пену слюны языком, губами.

Но все же я увлекаюсь очень, тереблю и свой хуйчик тоже. Мне представляется, что могучий член торчит где-нибудь в весенних парах сортира, из соседней кабинки, грязный, — что он пахнет не только резиною и моей слюной, но также и чужою-живою-плотью.

Жалко, что он не в дерьме пока!

Я представляю, как налезу на него всею жопою, и я уже не думаю ни о чем, — я влажню головку, урча, отплевываясь, пуская пузыри, сочась сам везде и всюду! Я словно нетерпеливо несусь ко дну.

Мне хочется есть говно, и я уже не обращаю внимания ни на какие звуки…

 

Кхр-кхээээ…

 

…Наконец, я отрываюсь от этой битвы. Я жду. Сейчас он прикажет, — тихо, спокойненько, как всегда: «НА МЕСТО, ЖОПА!»

И я — пусть неловко, пускай косо, болезненнннно.

 

Но ведь же стараюсь, стараюсь я…

И затихну, не стану прыгать на нем, — все ж-таки он велик!..

Ну же, Хозяин, — ну же! Ну!!!

 

*

 

 

*

Я оглядываюсь, ничего не слыша.

Родя сидит у стола, откинувшись спиной на стену, крупная голова туго свесилась на плечо.

Руки его отчего-то белы, как сахар.

 

Отчего-то я сразу понял, ЧТО вдруг произошло.

 

Бывает жизнь укромнее минуты,

Бывает вздох, похожий на цветы,

Но эта пухлость губ твоих разутых

Меня убила блядством наготы.

 

*

В одном америкосском фильме — помнится мне — какого-то злодея и грешника черти с воем уволокли в ад прямо  по улицам Нью-Йорка-города, мимо витрин, машин, мимо копов, топов и шопов.

Я за своим сладострастным урчанием не услышал предсмертного хрипа Родьки, которого тромб уволок от нас в самом расцвете лет. Сейчас мне это кажется диковатым, тогда же я онемел.

Я даже не растерялся, а просто и сам как бы окоченел и не сразу въехал, что рядом со мной стоит человек и смотрит.

— Кранты? — спросил человек серьезно и деловито.

— Кранты, – ответили ему тихо.

Может, это ответил я.

В наступивших сумерках я не сразу понял, что передо мной стоит женщина.

— В общем, выпустите меня. Я у вас тут больше чалиться не намерена. Ясен пень: менты набегут. Мне зачем?

— Ступайте!

— Калитку ж на замок вы закрыли, бля!

— Это НЕ Я закрыл…

— Да мне по фиг, кто. Выпустите!

— Пойдемте.

— Та-ак?

— Как «так»?

— Ну вы ж типа голый. Я, правда, не знаю, с чего. Но догадываюсь. А это у вас че такое? О-ей! Ни хуя себе!

Она трогает член на присоске и вытирает брезгливо пальцы о юбочку.

Потом девушка смотрит на меня искоса, как-то по-птичьи. Хихикает.

 

— Идите, я сейчас!

 

Но мне жутко остаться сейчас одному при Роде. Я быстро влезаю в шорты.

Девушка стоит на веранде и смотрит на сад через широкие окна в частом решетчатом переплете. Деревья сгрудились пасмурные, сонные, солнце вроде скрылось уже. И только яркие полосы света вокруг скамьи, — но и они на глазах как-то густеют, гаснут.

— Может, вы до утра останетесь? — спрашиваю  я.

— На хрен мне? Вы странный какой-то… Давайте, выпускайте меня быстрей!

Мы спускаемся в сад. Свежо и почему-то влажно. Дверка в гараж отверста.

Наверно, со всей силы вышибла…

Мы бредем к калитке среди высокой травы.

— Это чья дача? — спрашивает девушка.

— Моя.

Она снова косится на меня, — теперь уже недоверчиво.

Я почти не вожусь с замком на калитке. На удивление легко он открывается.

— Пока, — говорит девушка.

— Пока, – отвечаю я.

Она делает несколько шагов к грунтовой дороге между заборов. Оглядывается. Снова усмехается.

Выйдя на дорогу, она бредет по ней не спеша. Двое мальчиков на велосипедах обгоняют ее. Они оглядываются.

Мне кажется, что она бредет, как сомнамбула, ничего не видя вокруг себя. Хотя и лениво обходит лужи.

Ее лимонного цвета топ на спине запачкан. Она не видит этого.

Я вдруг замечаю, что через руку у нее перекинута моя синяя курточка.

Почему-то мне это кажется забавным, странным.

Мне становится прохладно.

Я с ужасом думаю, что нужно вернуться в дом.

В конце улицы, над последними крышами, висит в сизом небе маленькое густое солнце.

Бордовое, как головка нескромного божества.

 

 

Шестая глава

 

Высказаться?

© Валерий Бондаренко
HTML-верстка - программой Text2HTML

Top.Mail.Ru