Вечерний Гондольер | Библиотека


Валерий Бондаренко


Круг

(окончание)
начало здесь
http://gondola.zamok.net/156/156krug_1.html
http://gondola.zamok.net/157/157krug_1.html


ГЛАВА 10. ИСХОД В ПРОСВЕТ

Итак, значит, Салабон втянул в себя Колумбария по самое “не могу” и попытался четко, жестко зафиксировать возникшее достижение, медленно обволакивая его своим рабочим мозолистым языком.

Это молодому ученому удалось, и он начал скользить всей своею губастой, ласковой пастью по Колумбарию, а тот задышал очень глубоко, очень сипло и вдруг откинулся, гад, на хлипкие поручни.

И на словах Гоблин, гремевших отраженно из купола: “Будьте же прокляты вы и изгнаны!”, — оба полетели вниз, в зиянье пещеры разъяренной до синевы святыни.

(После Салабошка всем с гордостью говорил, что и во время полета продолжал стойкие хуеротешниковые поступательно-отступательно-сосательные манипуляции. Правда, ему мало кто верил, и уж вряд ли бы кто-то доверился Салабону в такой момент…)

Миг, — и оба ухнули в вязкую черноту. Здесь только на ощупь можно было произвести рекогносцировку. Оба с ужасом поняли, что впервые в жизни оказались… Ну да, ну там, — такой вот, представьте себе, доммаж!..

И тут, словно бы повинуясь голосу сонного атавизма, Салабон освободил свой рот от греха. В Максимальникове проснулся азарт гелертера, он захотел исследовать загадочный сей феномен (феномен влагалища) как можно глубже, тщательней и по возможности всесторонней.

Почуяв это, Колумбарий весь обмер, скуля душой.

Однако трясина, вся в складках и пупырьях, похожая на сопящую мантию, вдруг напружинилась и выплюнула друзей.

— Зачем, извращенцы, с ногами туда, зачем в обуви?! — прогремела Афросиньюшка.

“Шузы конкретные как морфогенный контрацептив фундаменталистски ориентированного евразийского постсознания” — явилась в башку Салабона тема второй его знаменитой докторской диссертации. Но тогда он только охнул в ужасе и восторге перед этаким озарением.

Впрочем, молча лежать в глубоком женском говне было уже бессмысленно, и Максимальников вопросил:

— Скажите, плиз, вы бы не могли нам помочь свинтить отсюда по-хорошему? Потому что по-плохому мы бы и сами могли. Но форэвэ, конечно, с лейдиз вежливость…

Афросинья гулко расхохоталась:

— Без меня из меня вам не уйти ни по-плохому, ни по-хорошему! И зачем вам уходить, долбожопперы? Здесь у меня никому не тесно…

— “Да уж, — хмыкнул Максимальников. — ТАМ у тебя казарма поместится…”

Салабон подумал: как хорошо иметь вот такую знакомую на свободе! Можно привлечь ее пиздою кучу разных солдатиков, потому что в своем большинстве бойцы как-то неверно, стыдливо на баб нашей школой сориентированы… А так можно было б заманивать их перспективой погреться в большой манде, и прятаться с ними в ней, точно в беседке. Но там, во тьме, уже разбери-пойми, мужской или бабский перед бойцом распахнулся ротешник. То есть, снимается напряжение, — то самое, что мешает напряжению единственно истинно ценному в мужике…

Ах, если б вокруг Салабохи все вокруг так не чмокало, не чавкало и не ПАХЛО, он бы вообще улетел мечтой в эту грезу прекрасную, — в перспективу там, во тьме пизды, даже и поебать солдатиков ошалевших…

Мужчина ж и он… Угу…

*

Но оставим пока наших друзей разбираться с возникшею смутой чувств и обратимся лучше к Незнакомцу и Гоше, ведь у них-то как раз всё гораздо определенней.

В это примерно время Незнакомец и Гоша лежали на ухабистом диване Бульдожкина. Они то брали друг друга за руки, то скользили руками по телесам, точно завороженные. Внизу очумевший Бульдожкин сжимал челюстями члены обоих, как Гименей.

Хуй у Гоши был небольшой, аккуратненький, лаконичный. Часто и негусто спуская, он мигом сникал. А вот у Незнакомца член был такой, такой… Короче только его башку смог спрятать Бульдожкин за щеку, — и то давился, покашливая.

Впрочем, Бульдожкин усвоил уже, что достаточно прижать Гошин член языком к башке Незнакомцевской, и он вновь восстанет с напористой для нёба Бульдожкина силой…

У Незнакомца был явный “сухостой”, но Бульдожкин терпел это даже и с благодарностью. Мало ли чем обернется взрыв, и может, даже для всей планеты?..

Пуганый жизнью Бульдожкин и с двумя хуями во рту бдительно осторожничал…

Однако вы скажете: фи, какие подробности! Ты, брат автор, совсем мудак! — и будете совершенно правы. Ибо в жизни, как известно, царит ЛЮБОВЬ, а интимные подробности нужны только для медицинского протокола, — или для милицейского, это как кому уже повезет, а может быть, и понравится…

Поэтому мы будем говорить не о членах каких-то там (пускай ими Бульдожкин уж занимается), а о взглядах, — верней, о глазах, которые суть зеркала души и жерла вселенной безобманчивые.

Короче, глаза Незнакомца властно вобрали в себя глаза Гоши (в фигуральном, конечно, смысле), а Гоша весь взором провалился в бездны, открывшиеся пред ним, — и в бездны совершенно космические. Мириады галактик пульсировали там, погибая и зарождаясь во мгновение ока, и Гоше казалось поэтому, что он крутится и несется среди сверкания фейерверков, и царицей всего этого мрачного блескучего праздника был именно, исключительно, только он, Гоша Я=принцев.

Незнакомец тоже душою бродил в Гошиной раскрывшейся навстречу ему, как бутон, душе, среди массы мужских разных лиц, жестов, статей, в лабиринтах стихов, одежд и косметики, — и до слез тронут был, какой Гоша все же наивный, простой и чистый, при всей своей только внешней злобности, ядовитости и тягучей, как сель, тихой, но коварнейшей мстительности. Однако все это был блеф и пустое, а подлинный Гоша — вот же он, востроглазый голенький грудник в чепчике среди вешалок, на которых красиво топорщатся шкуры разных его врагов и таращат глаза.

А главное (собственно, истина и зерно любви) состояло в том, что Гоша был ПОДЛИННЫМ…

*

Гоша дрогнул всем телом, лицо его страшно перекосилось; Бульдожкин булькнул. Гошик кончил в 20-й раз за эти долгие бесконечные полтора часа.

Затем он вынул себя из Бульдожкина:

— Я больше так не могу. Заряди меня ПОЛНОСТЬЮ… — Гоша впился лицом в плечо Незнакомца.

Незнакомец нахмурился:

— Тогда тебе не будет пути назад, к людям… Готов ли ты?

Вместо ответа Гоша поменял позу и молча вжался, ушел всем лицом, теперь уже в валик дивана.

Диван заскрипел, Гоша заскрипел тоже (зубами), и валик скакнул из-под его щеки, но тотчас подхваченный Незнакомцем, угнездился на место.

Пальцы Незнакомца впились в валик. Гоша оказался как бы в лодке, — нет, даже и в трюме (в какой-то мере), потому что тело Незнакомца почти полностью скрыло Гошино щуплое тельце, поглотило собой, — и грело Гошку, пихало, чавкало парнишкой. Чавкало еще вопросительно осторожно, но уже с терпимой и приятной, СУЛЯЩЕЙ болью.

Теперь пространство мира оказалось таким узким, тесным, коротким, что обоим пришлось пихаться и бултыхаться в нем, то вперед, то назад, то назад, то вперед, ища равновесья согласного ритма.

Впрочем, механизм действия этой системы вам, мой читатель, надеюсь, вполне понятен. Ощущенье, однако ж, было даже острее, чем если двое войдут ТУДА, в одно помещение, потому что Незнакомец пришел из инферно, из этой из попы мира, и в вашу конкретную, отдельно взятую попу, властно ворвался.

Впрочем, к чему нам итак всем понятные механизмы, когда речь у нас о Большой Любви, о той любви, что похожа на чудо, но о любви и совершенно вещественной (про валик просьба не забывать!)?..

И, обхваченный со всех сторон разнообразно четкой, влажной, подвижной мускулатурой Незнакомца, Гоша качался, как щепочка на океанской косой волне, он онемел от раскрытой повсюду бездны.

Прикрыв глаза, Гоша подумал, что когда-нибудь эти волны, может, донесут и его до туманного Альбиона, до этой обители всяческой земной безопасности, и там хряпнут небрежно о меловой утес, — и все это враз закончится. Но кто сказал, что не начнется нечто такое, что даже еще ПОЛНЕЙ?..

И тотчас длинные цепкие пальцы Незнакомца нажали на Гошкины губы и проникли к его зубам, словно бы подтверждая правоту Гошиной тонкой, как слюнка, мысли.

В ужасе Гоша подумал, что Незнакомец видит все его чувства, все фантазии. Но в них не было ничего такого: плохого или неприятного для Незнакомца, а только то, что могло его возбудить еще больше, — впрочем, это ведь лишь к добру…

Но нет, Чудо Любви не называет себя, мой читатель, а ведь это явилась как раз Оно, и нам, людям сторонним, не след столь грубо, всею харею, вжиматься в него и греть своим дыханием то, что и без нас пылает незримым, но вечным прекрасно граненым, как кремлевские звезды, пламенем…

*

Бог ее ведает, возможно, Афросинья и впрямь святыней была или, как всякая женщина, на ином витке опыта могла читать даже мысли… Короче, грезы Салабошки про солдатиков и ее пизду она просекла, — и эти грезы ей, кажется, не понравились.

— Я тебя, долбожоппера, как морковку, скушаю! — хлопнула она ручищей по говну.

И во мгновение ока, поднятые волной, Салабоха и Колумбарий (Американцев), влетели назад, в распахнутую всем ветрам святынину сбербанкову кассу.

Они летели всего-то миг. Салабошка приземлился весьма удачно, мордой в вульву, что пахла усталою осетриной.

— “В первый раз я бабу поцеловал!” — пронеслось в голове Максимальникова сияющую от гордости за себя стрелой. Салабон подумал, что потерял в каком-то ритуальном смысле свою девственность…

Впрочем, с его стороны, эта гордость была дань одному лишь пустому мужскому тщеславию.

Гораздо хуже пришлось Колумбахе. Все еще жутко надроченный, он буквально впился всем своим мужским естеством в стенку влагалища. Врезался — и увяз!..

И остался лежать ничком на дне мокрой пещеры, почти не способный теперь к движенью…

— Эй, брателка! Ты это… не помирай! — Максимальников энергично затряс монаха за плечики и за гузку.

Колумбарий скудно ныл на одной ноте и бессильно бился о вульву чреслами. “Как у пацанчика!” — молниеносно отметил Салабошка, но сейчас было не до девчачьей лирики.

Широкая, как плащ-палатка, тень фронтового братства покрыла все чувства ученого, и он весь превратился в самоотверженное (можно сказать) усилие.

То есть, Максимальников стал тянуть-вытягивать бывшего музыканта за попу, имея в виду освободить его член из чуждого их общей (Максимальникова; попы; члена) сексуальной по жизни сориентированности.

Но бедняга чернец увяз в стенке пизды, как немецкий танк в белорусской трясине, и, похоже, Американцеву это даже-уже понравилось… Во всяком случае, характер его конвульсий явно переменился, и было ясно, что он теперь точняк не выдергивает себя…

Салабон понял, что друг сейчас может уйти от него, уйти навсегда! И что самое обидное, он сам, Салабон, своим глупым всеядным ротешником, еще три минуты назад, так жутко поспособствовал этому!..

Максимальников стал сильно пыхтеть и громко ругаться этим ужасным, русским, всегдашним, солдатским матом.

Но самым ужасным стало, однако, то, что ноги ученого ушли уже по колени в днище рокового влагалища и возвращаться, похоже, не думали.

С холодным потом на лбу Максимальников понял, что оказался предан обстоятельствами и собственным организмом…

Салабошка зажмурился и тихо, непоправимо заплакал…

*

В этот миг на другом конце города Гоша приоткрыл глаза. Все тело его, казалось Гоше, искрилось звездами, как ночь в начале теплого августа, когда так тревожно реют между тобой и небом черные полные гулких яблок ветки. Он не хотел верить своим чувствам, он боялся, что и чувства, и судьба обманут его, что всё окажется даже не сном, а насмешкой.

Ах, Гоша и сам был точный, ах, злой насмешник, — он-то о, знал убойную силу рассчитано уместной улыбки!..

Теплые пальцы, узкие, сильные, точно стоном каким-то пронизанные, затрепетали на его веках и почти насильно, словно Гоша был теперь Вий, потянули их вверх.

Гоша заморгал часто-часто. В носу у него защипало. То ли заплакать, то ли чихнуть… То ли отдаться нежному повелению этих ласкающих пальцев.

Довериться и отдаться.

И уже будь, что будет…

Гоша открыл глаза. Тотчас свет летней зари (словно ожидая этой минуты) наполнил комнату. Он горел ореолом вокруг этих волшебных, уводящих за собой, пальцев.

На миг Гошке помстились иные, южные небеса за чередой колонн, — но только на миг единый!..

— “Зачем пальцы?.. Лучше губы, опять…” — подумалось.

Незнакомец тотчас убрал руку, летуче коснулся губами, потом языком Гошкиных ресниц, всегда густых, “девичьих”, — и перед Гошей открылась алая от зари комната. Она словно пылала всеми оттенками розы и пламени.

Гоша подумал, что так начинается “Дориан Грей”, но взгляд его наткнулся на ошалело раззявившегося Бульдожкина и стадо хрюшек, мирно спавших под большим овальным столом. Хрюшечки были чудо как хороши: уткнулись пятачками друг дружке кто в ушки, кто в попки, и во сне сопели, как дети набегавшиеся.

Зато Бульдожкин в растянутой майке, пузатый и дряблый, и от ужаса весь ощерившийся, словно в кресле у стоматолога, — этот Бульдожкин был (особенно сейчас) и неуместен, и вопиющ…

— Убрать? — прошептали у Гоши над ухом.

Бульдожкин, жалобно хлюпнув, зашлепнул мокрые, изъезженные губешки.

Гоша поморщился. Что-то оттаяло вдруг в сердце его. Никаких жуткостей, во всяком случае, в такую минуту, он, видимо, не хотел. И не потому, что Гоша вдруг стал добрее, — просто незачем было портить миги дивной, как летняя дрема под древом, истомы.

— Сделай с ним что-нибудь… — скорее, подумал, чем прошептал просительно Гошик.

Бульдожкин вновь распахнул губы, причем косо вывернул их, словно плакса, и со звуком мокрой тряпки пал на коленки.

Гоше стало смешно.

— Ты можешь сделать с ним все, что захочешь… — прошептал нежно голос, и Гошу поцеловали в ухо.

 

— Да?..

— Ну конечно! В тебе теперь есть часть моей силы… Капелька…

Эти слова и рассмешили, и растрогали Гошу:

— Ну что ж… Пусть станет тем, кем сам захочет… Не помирать же ему этаким пельменчиком…

— Я хочу… морпехом… Молоденьким только чтоб, — шлепнул губешками хозяин квартиры. И опасливо поежился от собственной дерзости.

Незнакомец тихо, но едко рассмеялся и с мучительной нежностью провел по Гошиному боку рукой, — туда к пупку и ниже, все ниже, в подсохший и жесткий локон…

(Так звуки виолончели медово стекают по чуткому ее корпусу, — чтобы отлететь затем в замерший, в темный зал, — капли, что жалят сердце, а кого-то, возможно, и в мозг…)

Гоша охнул, перед глазами его кто-то словно бы хлопнул пыльным мешком, и вместо Бульдожкина перед диваном нарисовался небритый верзила в брезентовой куртке и с увесистою дубинкой.

— Каждый раз, когда ты будешь охать, когда я тебя ТАМ потрогаю, любое твое желание сбудется, — прошептал Незнакомец.

— Любое?!

— Этот пельмень никаким не хотел морпехом. Он свинопасом хотел… В душе… Грязный секс… Пестренький замараха…

И Незнакомец снова накрыл глаза Гоши чуть замирающим — зовущим и суеверным — дыханием.

Гоша весь ахнул, но тут по комнате разлетелись гулкие шлепки, визг и хриплый, прокуренный баритон, — впрочем, слова бытовых этих песен, исполненных пылкого эроса, знает вся слышащая Россия…

— На свою голову превратили… — прошептал Гоша.

— Ты хочешь его?..

— Грязного мужика?..

— Ну конечно!

Гоша промолчал и покраснел лишь немного, решив, что это просто так, типа экспериментик…

А кроме того, можно теперь потомить Незнакомца, — нежно, грамотно поневолить…

Впрочем, в следующее мгновенье Гоша споткнулся душой. Он открыл глаза и увидел над своим лицом вздутый член преображенного Бульдожкина. Полметра разбухшей и сизой плоти!

Это был не член, а юный сом с огромными перспективами…

Сердце у Гоши в пятки ушло, — но тотчас явилось и озаренье:

— Пускай он себе сосет, а я его в попу…

— Охота ль тебе туда?.. — с сердечной болью подсказал Незнакомец.

— Не смей надо мной глумиться! — Гоша нахмурился.

Но здравый смысл, привычка и опыт одержали в нем верх. Бульдожкин стал давиться своею головкой, а Гоша меланхолично полировал тело его сома всем своим скромным, но честным и молодым хозяйством. Зажмурившись, он мечтал.

В сердце его царил один Незнакомец.

— Я ухожу…

*

— А?.. Что?.. — Гоша открыл глаза.

— Я не могу долго оставаться среди людей. Пора мне…

Незнакомец стоял за спиной у Гоши, шепча ему в самое ухо. Голос его горестно прерывался.

— Но как же я?! — Гошка резко опал и еще резче повернулся к Незнакомцу.

Треугольное лицо Незнакомца сияло почти насмешкой. “Почти” — потому что Гошик не хотел бы ни за что сейчас в это поверить!

Незнакомец потупился:

— Я ДОЛЖЕН идти. Хотел тут учинить вам всем… Но ты меня… н-да, разнежил…

— Разнежил?! Только?!!

Незнакомец нахмурился и отвел глаза:

Комната завертелась перед Гошей. Он лишь вскряхтывал и рвал, рвал с себя машинально, что там под руками сейчас рвалось… ах, да, — рубашку, наверно…

Незнакомец провел рукой по Гошиным волосам — уголки тонких губ его вздрагивали:

— Ты очень хороший, Гошук! Ты только всегда ПОМНИ об этом…

Потом он попятился к окну, ударом плеча распахнул его, странно, не отрывая от Гоши глаз, взмахнул на подоконник:

— Прощай!..

Согнулся и спиной вывалился в сверкавшую пустоту.

Гошка до боли сжал свое естество.

И — о, чудо! — пространство вокруг него распалось всё с тем же пыльным хлопком.

*

В следующий миг свежий утренний ветерок свистел у Гошки в ушах, ерошил волосы, щекотал глаза.

Сердце замерло.

Город внизу медленно плыл куда-то назад и влево.

— “Вот и всё…”

Но Гоша не падал, — нет, он летел, он летел — и с хорошей скоростью!

В груди у Гоши взвилась и запела весенним лесом нежданная радость освобожденья.

— “Мне больше никто… мне больше НИКТО не нужен!”

Торжествуя, он снова нажал на себя. Тотчас с визгом мимо пронеслось три поросенка и Бульдожкин с дубинкой и огромной елденью, сиявшей солнечной позолотой.

— “Он оставил мне свою силу!..” — подумал Гоша.

Но…

Короче, в душе его вдруг разъялась такая льдистая пропасть, что бывает только у брошенного.

В этот миг Гоша рад был бы разбиться о самолет.

Но: а) самолета поблизости не оказалось и б) Гоша не вполне был уверен, что хотел очутиться именно в свинском обществе.

Незнакомец только посмеялся над ним!

Выходит, опять обман, опять наебалово…

Словно подслушав его, свинки стали многообещающе пукать, повизгивая, да и Бульдожкин сипло расхохотался.

Проверяя свою догадку о насмешке, о дьявольском наебалове, Гоша сжал чресла снова, изо всей оставшейся силы, и даже зубами скрипнул…

Он словно бы мстил себе…

*

…После много говорили, что взрыв, который случился в одном известном московском монастыре, есть дело рук Алькайды, чеченских и большевистских сепаратистов, а также грузинских и эстонских спецслужб (а может быть, и евреев, а может быть, и цыган, и уж точно таджика-дворника).

Короче, башня, в которой обитала Афросиньюшка, взорвалась самым классическим образом. Пестрая от собственного дерьма толстая женщина с двумя пидорасами в своем естестве взлетела в небо, да там и осталась. Вернее, понеслась на юг вослед знакомому нам каравану.

Афросиньюшка очумела так, что вся дернулась и раскрылась, словно бутон. И Максимальников с Колумбашкою (непонятно, посредством какой уж такой магической силы) выкатились из ее влагалища на свет божий.

О, они как заново родились! Нечего говорить, что и они теперь были молочными поросятами, — причем сиамскими молочными поросятами, навеки объединенные членом Салабохи и попою Колумбахи (такой вот при перерождении странный случился буддистский трабл назидательный!..)

Но если вы думаете, что это совсем уже небылицы, а автор конкретно рехнулся, сексильный паяц, — то случись вы в тот миг в Москве, вы бы точно увидели череду розовых облачков, что неслась на юг по голубым небесам столицы, — неслась к непонятно, каким чудом возникшей безо всякой грозы радуге.

Широкой триумфальной дугой она словно манила их, — манила еще до грозы, манила к теплому, к южному, к дышавшему безмятежной лаской морю.

А еще вы увидели бы, что со стороны монастыря над столицею поднималась сизая туча (это была, собственно, поотставшая Афросинья; ее влагалище разверзлось так, что готово было поглотить весь этот огромный город внизу).

А еще — если бы вы умели летать — вы бы тоже услышали, как некто прошептал у Гоши над ухом:

— Милый! Я же шучу. Я навсегда — с тобой…

20.11.2006

    ..^..


Высказаться?

© Валерий Бондаренко