шал, как мать, раздетая, с распущенными волосами, стояла возле тебя и проклинала. Ведь ты не наш. Ты чужой.
— За что она меня?
— За то, что ты плакал и мешал ей спать. Ты чужой. Никто не помнит, когда ты явился к нам. Она держала свечу — я все помню… Вот в этом подсвечнике.
Я быстро подошел к шкапу, подпрыгнул, ударил в подсвечник и подхватил его на лету. Это был медный, в зеленых пятнах, старый, низкий подсвечник, с которым прошло мое детство. От старости он даже пах чем-то острым вроде чеснока.
Я стоял с подсвечником у самой его головы. Он протянул руку — тоненькую, белую, нежную, иссохшую и осторожно взял подсвечник, как будто он был очень хрупкий. Потом поставил его на свою высоко-взбитую, почти не измятую подушку около худой щеки.
— Пусть я умру — сказал он тихо. Я буду в могиле, и она пожалеет меня.
Я убежал на чердак, где у меня были устроены самодельные качели, раскачивался, дул на озябшие пальцы и говорил громко:
— Я подлый мальчик. Нет у меня сердца.
Хотел плакать, но выдавил из себя только две холодные слезы у самых углов глаз. До вечера я чувствовал их и тер глаза, чтобы освободиться от их холода.
Мать сделала выговор, зачем я трогал подсвечник со шкапа.
(Продолжение следует)