Тетка
Венера
Полюбите
нас толстенькими, а худенькими нас всякий полюбит.
Л. Толстеющая
Уютно и трепетно расположились они на скамейке
в весеннем парке. Он как бы невзначай, небрежно, но нежно полу
обнял ее за плечи, и, склонившись к ее прелестному, жемчужному
ушку, начал нашептывать вкрадчиво, как он счастлив в этот не
по-зимнему осенний, летний, весенний день быть рядом с нею.
Как он готов отдать ей все до последнего вплоть до исподнего,
и даже - о, широкая душа! - кошелек с тремя баксами! И левый
желудочек сердечной сумки готов предоставить в бессрочную аренду.
И уже услышал он в ответ многообещающее хихиканье... И тут,
в самый безответственный момент, скамейка под ними вздрогнула
и жалобно заскрипела. Почудилось на мгновение, будто бы они
на яхте где-то в районе Канар нечаянно поймали свежий бриз парусами...
Синхронно
повернув головы вправо, они так же синхронно вздрогнули. На
скамейке вальяжно раскинулась тетка с габаритами, внушающими
легкий ужас. Веса в мадам никак не могло быть менее двух центнеров.
Одета она была нескромно, зато без вкуса: какая-то бесформенная
бурая кофта со следами былой шерсти, дорические ноги венчали
резиновые ярко-зеленые боты, приятно гармонирующие с синей,
в оранжевую клетку юбкой. Волосы цвета бурной ночи были кокетливо
повязаны белой косыночкой в фиолетовый горошек. На коленях у
тетки помещалась таких же необъятных размеров дорожная сумка
цвета хаки с маскировочными разводами.
- Ну-кась,
двинься, дочка! - молвила тетка боцманским басом, непринужденно
улыбаясь и впихивая сумку на скамейку слева от себя. Пришлось
двинуться, и он оказался сидящим на самом краешке скамьи в положении
устойчивого неравновесия. Он вгляделся в непрошеную гостью попристальнее
и мысленно окрестил ее "Домна Мегатоновна". Голова ее навевала
какие-то смутные ассоциации с репой, которую тянули-потянули
да так и не вытянули. Глазки маленькие, но круглые, сияли небесной
голубизной, непринужденным весельем и совершеннейшим отсутствием
мысли.
Без какого-либо
смущения тетка вступила в разговор, и речь ее текла плавно,
мощно и непрерывно, как воды в устье Амазонки:
- Люблю молодежь! Вы ведь молодежь? Я сама была молодая. Горячая, ух! Тоже, бывало, сидишь так, каждый день с новым. А какая разница, правильно,
девушка? Все они, кобели, одинаковы. Все сукины дети. Дочка
у меня на вас похожа, только на голову выше и в седьмой класс
ходит. А мужиков у нее уже - как у меня на пятом десятке. Только
не такие, как ваш, а все крутые, на иных марках. Но ваш тоже
ничего, хилый, зато интеллигентный. Только одет бедно, честный
наверно... Но это, говорят, проходит. А помада вам не идет красная.
У вас личико худое, бледное, а волосы тусклые, вам нужна перламурь
или беж. А вы таблетки какие пьете? Я дочке покупаю. Я сразу
сказала: подзалетишь - сама вытаскивайся, правильно? А вы не
залетали еще? Да нет, наверно. С таким не залетишь, сразу видно...
А вот вы - опытная, тоже сразу видать. А вы в школу ходите или
бросили уже? Я вообще думаю, нечего время терять, на партах
зады деформировать и позвоночник искривлять. Читать научили
и ладно. Нет, считать тоже надо, но я калькулятор лучше люблю.
Но читать тоже люблю, особенно козероги. Вы, девушка, кто по
козерогу? Я по козерогу стрельчиха или стрелочница, не знаю,
как правильно. А мужики - они все сволочи, что так, что по козерогу.
Но мужиков я тоже люблю. Меня вообще Венерой звать. Я - богиня
любви!
Тут она позволила
себе малюсенькую паузу, в которую он и она едва успели влезть
с ироническим "Да ну?!"
- Да! Никто
не верит! Смотрят на меня и думают: "Вот баба, которую не полюбит
никто и никогда. Никто никогда не обнимет, потому как она такая
необъятная". Я шестого-то мужа как в психушку спровадила, с
седьмым недолго прожила. Хороший был мужчина, многоуважаемый.
Ну, и выпить, конечно, тоже. Все смеялся, ты, говорил, у меня
русская Венера, как на картине художника Кустодиева. Пришел
однажды по пьянке часа в три ночи и подлег ко мне без предупреждения.
А я сплю нервно, ну и задавила во сне сгоряча, да... Записали
как несчастный случай в быту. Так что напрасно не верите. Я
- доказательство от противного. Я ведь противная, правильно?
Семь раз в тысячелетие моя верховная атманическая сущность реинкарнирует
в различных материальных субстанциях, с каждым разом все более
уродливых и отталкивающих. Дабы напомнить, во что превращается
человек без любви. Мужики, они ведь как? Думают, сейчас я фа-фа
с одной лялей, завтра с другой, послезавтра с двумя одновременно.
И все без любви. А что потом с этими лялями случается - так
это их интимные проблемы. А вот что случается: глядите да любуйтеся.
Красоте женской только любовь форму придает. Нет любви - и где
те формы? Все расплывается, пухнет, обвисает... Да-с, испытано
на себе! Люди глупые думают: а, еще будет время, еще успеем,
пока молодые - гулять надо. Не будет времени! Не успеете! Вы
уже опоздали на корабль влюбленных и одна вам дорога - на корабль
дураков... Впрочем, что-то я заболталася с вами, а бизнес стоит!
Колготки я взяла, - тут тетка ласково погладила свою грандиозную
сумку, - триста пар. Как говорится, когда нет любви, остается
время только на деньги...
И неожиданно
легко и упруго снявшись со скамейки и забросив сумку за спину,
богиня любви устремилась к выходу из парка, напевая хриплым
меццо-сопрано "All you need is love!"
Минуту он
и она безмолвно глядели друг на друга. Комментарии были не излишни,
но их не было. Он невольно представил, что она - такая стройненькая,
стильная, призывная, такая крутая spice girl может когда-нибудь
превратиться в этакую ржавую орбитальную станцию, и по сердцу
его побежал электрический мороз тоскливого отвращения. Ну, а
что подумала она - так это вообще черный ящик.
Короче говоря,
мне неизвестно в чем тут дело, но пока они вместе, хотя и не
планировали. Какой-то суеверный, мистический страх не дает им
расстаться. До смешного доходит, до любви, можно сказать!
Кукольная
любовь
А я лично кукол люблю. Это у меня с детства.
И эту любовь я пронес через все испытания и соблазны жизни.
Только теперь я люблю не этих стервозных крашеных пупсов, а
кукол настоящих, натуральных, резиновых. Просто они лучше, чем
женщины.
потому что:
с куклами ненужно знакомиться,
куклу можно выбрать действительно по вкусу,
а не по пьяному делу.
кукла никогда не заявит вам, что грязные носки
и кальсоны она стирать не нанималась. О том ли она мечтала,
когда... и т. д.
кукла никогда не напомнит вам о своем дне
рождения в самый последний момент и не спросит: "Ты, конечно,
не забыл купить мне подарочек, милый?"
кукла не будет учить вас хорошим манерам.
кукла никогда не представит вас как "товарища
по работе, просто хорошего парня".
кукла не доводит вас до бешенства.
кукла не спрашивает в самый напряженный момент:
"Скажи, а ты меня любишь?"
кукла не перемывает вам косточки с подружками
и не говорит, что она ожидала гораздо большего от вас как от
мужчины.
кукле все равно, чем у вас пахнет изо рта и
она не говорит дребезжащим голоском: "Не забудь принять душ,
дорогой!"
кукла не занимается фитнессом в шесть утра,
не сидит на диете, ничего при этом не готовя, не вышивает крестиком
и не заставляет вас покупать последний номер "Бурды" за свой
счет.
кукла не целует вас в лысину с идиотским смешком.
кукла не ревнует вас к каждой юбке от семи
до семидесяти, и если в два ночи вы заявитесь домой пьяным вдрызг
с висящей у вас на шее очаровательной блондинкой, она не спросит
вас язвительно: "А это тоже твоя двоюродная сестра, дорогой?"
Кукла не скажет: "Уси-пуси, хочу ребеночка".
Кукла не интересуется вашей зарплатой, не обшаривает
ваши карманы и не встречает вас, когда вы голодный и злой возвращаетесь
с работы словами: "А ну-ка, позвени кошелечком, милый! Я сегодня
была на базарчике и все-все потратила! Там такие ценочки!"
кукла не ответит по телефону, если вас спрашивает
женский голос: "Его нет, не было и не будет, и не звони
сюда больше, стерва!".
кукла не таскает сигареты из вашей пачки.
кукла не заставляет вас пылесосить ковер и
выносить мусор на том основании, что это чисто мужская работа.
кукла никогда не скажет, что вы - мужлан.
кукла никогда не скажет, что вы - не мужик.
кукла не занимает ванну по утрам на два часа
и не ложится спать в бигудях.
с куклой не надо корчить из себя остряка и
можно, слава богу, молчать.
у куклы не бывает критических дней и она не
заставляет вас покупать "по пути" прокладки "Always ultrа plus".
кукла никогда не заявит вам, что вы сломали
ей жизнь и погубили молодость, и если бы она знала, за какое
ничтожество... и т. д.
кукла никогда не заявит вам, что, в отличие
от вас, у нее есть свой внутренний мир и духовные интересы.
кукле не надо покупать цветы и тратить всю
зарплату на поход в ресторан.
кукла не говорит: "А ну дыхни, сволочь! Алкаш
поганый!"
кукла не грозится уйти к маме, поскольку мамы
у нее нет и, значит, у вас нет тещи (!)
кукла не станет истерически вопить, что лучше
бы дети остались сиротами, чем иметь такого папашу.
кукла не станет орать, заламывая руки: "Обойдемся
без твоих вшивых алиментов, подонок!"
кукла не мучает вас расспросами, хорошо ли
она выглядит и идет ли эта помада к этим туфлям.
с куклой вы можете смотреть по ящику футбол,
крутое карате и порнуху хоть девять с половиной недель подряд.
с куклой не надо мучительно искать оправданий
для разрыва, а достаточно выпустить из нее воздух.
кукла не наставит вам рогов и с достоинством
носит свои.
кукла не подложит вам "куклу".
кукла не возражает.
кукла не настаивает.
кукла не просит еще.
кукла не устраивает никаких сцен, кроме немых.
куклу приходится покупать только раз.
с куклой вы можете быть самим собой.
Тим ТУМАННЫЙ.
Последняя
любовь
Он уже промчался
мимо ,но вдруг резко затормозив, повернул обратно .
Что произошло? Лишь
на мгновенье Она отразилась в его глазах ,но этого было достаточно
чтобы вернуться.
Рассматривая скучный
ассортимент ,Он думал о том, как хорошо было бы пригласить её
.на чай с абрикосовым вареньем .
-Может что-то примерим
?-неуверенно предложила Она.
-Примерим…-повторил
Он, не надеясь на счастье.
Шторка была коротковата
и Она видела , как беззащитно –голые ,белые его ноги в худых
носочках неловко топтались ,стараясь попасть в штанины . Ей
отчего-то стало жалко этих голенастых ног и захотелось укутать
их в жаркие носки овечьей пряжи.
-Ну ,как , мужчина,
можно на Вас взглянуть?-почти нежно проговорила Она.
Шторка отъехала
в сторону и Он ,облачённый во фланелевые брюки цвета полевой
мыши ,выглядел теперь вполне обыкновенно. Профессиональная бульдожья
хватка сменила жалость ,минуту назад ,царапнувшую,
её сердце своим острым коготком .
-Берите ,мужчина
,и не думайте ,Вам очень замечательно ,лучше за такие деньги
просто не найти!
Он вяло улыбнулся
и покорно протянул деньги.
-Можно я в них пойду?-
почти теряя от волнения голос спросил Он
-Идите ,я ваши упакую
- безразлично ответила Она, отсчитывая сдачу
Ему бы тогда не
спешить, задёрнуть шторку, да переодеться …
Фланелевые брюки
когда-то цвета полевой мыши, болтались на веревке за окном ,
напоминая о последней любви.
Белочка
Телефонист
Ванюша сидел на телеграфном столбе и марал кровью батист.
Спутанные медные провода порезанной линии электропередач кучерявились
внизу, будто нечесаные патлы какой-то великанши-неряхи.
«Я просто парикмахер… - успокаивал совесть Ванюша. Успокаивал совесть,
тщательно вытирал пораненный палец. - Нежто я ворую? Вот та
падла, что шпынь на полпути вколотила, вот он вор. А я ординарный…
– ну надо ж так напороться…»
Незнакомка шла по пахучему сенокосу – широкобедрая, босая, в венке
голубых васильков.
Ты веришь в любовь с первого взгляда?! Веришь иль нет?
Ванюша смотрел на Незнакомку, не верил; но жгучий мороз любви уже
узорил стекленеющий рассудок регулярными зигзагами слов: «Она
прекрасна, прекрасна, прелесть». Он смотрел на нее, как смотрят
в пропасть с обрыва, смотрел, позабыв главное правило верхолаза:
не смотреть вниз. От ароматов июльской ночи голова и без того
шла кругом. Ванюша вдруг вдохнул резко и глубоко, качнулся,
как пьяный, - схватился рукой за провод.
«Так и двести двадцать… - содрогнулся Ванюша, - недолго. Хорошо,
что не фаза».
Прекрасная Незнакомка тем временем поравнялась с его столбом. Еще
два-три шага…
Ванюша быстро запихал в карман обагренный платок – bloody handkerchief!
- оттолкнулся когтями от стоероса, прыгнул. Прыжок был неуклюж,
траектория плохо рассчитана. Прекрасная Незнакомка, непойманная,
недосягаемая, скакнула в сторону. Будто газель, - мелькнуло
в Ванюшиной голове, - будто козка. Только васильковый венок
стал добычей телефониста-ястреба. Незнакомка, прекрасная и
растрепанная, вскрикнула гневно: «Кзёл. Ты шо, кзёл, да? Всю-бль,
прческу, спо-анил, сктина», - и прочь.
Ванюша полулежал на земле, прислонившись к телеграфному столбу головой,
сдвинув на лоб картуз - вздыхал, улыбался. Поднес к носу закрученные
в косицу трофейные васильки. Они пахли пылью.
Борис
Бурин
ПУЛЬС
Она ответила, немного помолчав: "Знаешь, ты очень милый, что
больше не хочешь затащить меня в лес и сделать со мной всё,
что положено делать с такими, как я..."
Он рассмеялся, слегка задыхаясь от радостного облегчения и, прижав
телефонную трубку плечом, закурил сигарету: немного грузный,
седобородый господин в круглых очках сидел за большим столом,
укрытым книгами и исписанными листками, оседлав табуретку,
похожую на спортивного "козла", и растерянно улыбался
уже не словам, но самому себе - незнакомому - неужели это
он сказал? Действительно... неделю тому назад произнёс эти
противоестественные для него слова напряжённым до хрипоты
голосом.
Они ехали в машине, догоняя огромное красное солнце, спешащее за
горизонт. Женщина молчала, пряча лицо в мохнатый воротничок
пальто, собранный в сжатые кулачки. Казалось, она держит себя,
как держат за шиворот испачканного котёнка, ещё не зная, что
с ним делать... Сидела, опершись о спинку кресла плечом, вполоборота
к мужчине за рулём, глядя на него, словно следя и боясь отвести
глаза...
"Что ты смотришь?" - спросил раздражённо, мнительно: "Я
плохо выгляжу?"
"Нет, очень хорошо... у тебя красивый профиль..." - голос
искал поддержки, улыбки...
И тогда он сказал, чётко разделяя слова: "Жаль, что здесь нет
леса, где можно было бы сделать с тобой всё, что положено
делать с такими, как ты" - и злой рукой сжал её колено,
смял юбку… машина вильнула, и рука, дрогнув, вернулась на
руль.
Всю оставшуюся дорогу молчали. Солнце закатилось наполовину, затем
ещё на четверть и скрылось, оставив тёмно-красный дым...
Лев занимался древними языками: древнегреческий, арамейский, иврит,
латынь - и называл сам себя "книжный червь" - с
мрачноватой усмешкой, словно предъявлял фамильный герб на
воротах частных владений. Сказал эти слова и знакомясь с Ириной
- вышло что-то вроде "Лев - книжный червь" - со
старомодным кивком куда-то в сигаретный дым. Она тоже уважительно
покивала, и улыбка пробежала по её лицу - именно пробежала,
не задерживаясь: первыми дрогнули уголки губ, потом морщинки
у глаз, и они на миг ласково смягчились... и опять вежливое
сосредоточение - церемония улыбки завершилась...
"Мило" - подумал...
А ей представился, как всегда некстати, огромный, похожий на льва
червяк, работающий челюстями над изъеденной уже крепостной
стеной полуразрушенного замка, сооруженного из папье-маше
и облака театральной пыли...
Потом, когда между ними возникло то, что он классифицировал - пунктуально,
как всё, что делал - как "роман", он читал ей отрывки
своих переводов из древних рукописей, а урчащий червь с косматой
гривой отвлекал её, выдергивая из нескончаемого потока чужого
сознания, ломящегося по одному и тому же древнему, как мир,
литературному руслу... Какие-то учёные эллины и иудеи наперебой
бросались в мыслепоток, отдаваясь его мощному течению, и их
сносило в банальность, и только изредка - раз, быть может,
в эпоху - какой-нибудь смельчак пытался плыть вопреки течению
и идеологической пене - неуклюжим движением, всплеском свободной
мысли - парадоксом - и возникала история... история мысли,
а значит история разума - человеческая история...
"Ну как?" - спрашивал он, оторвавшись от звучащего литаврами
текста...
"Замечательно" - отвечала... старательно: "Знаешь,
что ещё замечательно? - то, что в этом году в Париже была
всемирная конференция философов, и собралось их две тысячи..."
"Какая связь?"
Пожала плечами... - не могла же она начать рассказывать про львиную
трапезу и мощное течение, снёсшее в Париж две тысячи важных
мужчин в костюмах и галстуках. Должно быть, среди них не было
женщин... во всяком случае хорошеньких...
"Как ты думаешь, сколько среди двух тысяч философов хорошеньких
женщин?"
Он снял очки, положил их на открытую страницу, смотрел изумлённо
- не дурачит ли его...
"Просто я представила, как в большом зале жемчужных тонов сидят,
сдержанно оглядываясь, две тысячи солидных мужчин, начиненных
одинаковой информацией, как рождественские гуси яблоками..."
- и добавила, поколебавшись: "Ну... немного разные приправы:
... восточные... западные... и ни одной хорошенькой..."
Лев даже покраснел от возмущения: "Эта начинка, как ты изволила
выразиться, суть образования... бесценное..." - резко
встал, придержав рукой падающий стул - и вышел энергичный
жест, усиленный стулопадением - крещендо всё тех же гневных
литавр, что звучали в тексте, придавленном теперь круглыми очками...
Он хотел продолжать, даже набрал побольше воздуха, чтобы мастерски
нырнуть в поток своего сознания... Но потом увидел её лицо
и всю фигурку, одиноко сидящую на безнадёжно удаляющемся берегу,
уплывающем в прошлое - его прошлое; почувствовал на пределе
душевных сил: словно усилием выбросил себя - свою душу - вверх,
как выбрасывает на берег своего ребёнка тонущая мать... и
услышал сквозь шум своего голоса, озвучивающего чужие тексты,
ноту, похожую на "ля" камертона...
Ирина сидела покорно, как зритель в театре, когда уже понятно, что
хвалённая пьеса скучна, но ловушка из бархатных кресел захлопнулась
и неловко нарушать своим побегом удобство сотен расслабленных
рук, сложенных на коленях - и она тоже сложила свои руки на
коленях, смирившись с тем, что сквозь её судьбу - не тронув
души - пройдёт космическое тело страстного монолога...
Лев перевёл дыхание... Ирина
увидела, как его глаза стали беспомощными и шаг немереным
- большой, два маленьких и неловкое опускание на колени -
перед ней - обхватил руками бёдра и положил голову лицом
вниз, уткнувшись в её повлажневшие ладони, и она держала эту
голову в руках, не зная что делать с ней... и c ударом душной
жалости, похожей на нежность...
Шептала: "Ну-ну... ну что ты... всё так хорошо... ты умный,
милый... что ты говорил?... ну хорошо... ну ладно..."
Пожалуй, это было ещё до того, как она сказала про конференцию в
Париже - тогда, когда они ещё говорили друг другу "Вы"...
ну да...
А потом возникло недоразумение, когда она заторопилась, а он не отпускал:
"Ты куда?"
"Пусти, я в середине месяца - не защищена..."
"Вот и хорошо..."
"Что хорошо? - пусти"...
"Не уходи - хорошо, что не защищена - я не отпущу..."
Изумлённо открыла глаза... даже не поверила... лежала навзничь -
его руки тяжело держали её запястья... попыталась освободить
плечо и не смогла... мысль мелькнула: Бог шельму метит...
ведь знала, знала, когда соглашалась прийти, что будет именно
так... знала и врала... одевалась в чёрное кружево... дура"…
Сказала заискивающе: "Пусти..."
"Ты уйдёшь..."
Рассердилась, и он сразу почувствовал и разжал руки... уронил тускло:
"Беги - всё равно тебя уже нет со мной..."
А потом поил чаем с молоком и мёдом, говорил покаянно: "Было
так хорошо с тобой - не отбирай теперь..."
Опять оглушила нежность: "Было хорошо..."
Посмотрел недоверчиво...
Изумилась своей власти... мелькнуло: "Что теперь?"
Он словно услышал - засуетился: "Ты будешь жить наверху - там
можно поставить твой мольберт".
"Мне пора - последний автобус"
"Останься... до утра..."
Но Ирина уже металась, собирая разбросанные вещи, и в душе её рос
страх: всё, казалось, теперь складывалось в её жизни почти...
счастливо - свободно, как мечталось - только-только выплыла
на вольную воду: "Зачем пришла, шельма... чем заплачу?
Прости, Господи, прости..."
В позднем автобусе ехали уставшие после работы люди, свободных мест
не было, Ирина стояла на передней площадке, и ей казалось,
что все знают, что она - шельма в тонком чёрном пальто - едет
со свидания, все подробности которого придумала прежде, как
если бы рисовала картину: немного красок растерянности, нежности,
немереных шагов... вот, пожалуй, вдохновенным мазком - сизым
- пульсирующая веточка на запястье...
Ирина ощутила, что уносит
на себе его прикосновения - чуть повыше кистей рук - средоточием
новой несвободы...
Телефон разрывался, когда она отпирала дверь, и Лев что-то горячо
говорил, и Ирина отвечала "Не знаю", но уже знала,
что придёт к нему опять, и что будет
им плохо...
Ливна,
май 99г.
©2000
Татьяна Ахтман
URL:
http://www.geocities.akhtman
e-mail: akhtman@hotmail.com
СОЛНЕЧНЫЕ
ДНИ
"Нам тогда - тебе шестнадцать
было…"
И.А.Бунин
Нам обоим тогда было по шестнадцать, и мы сидели за одной партой.
Её звали Валерия, Лерка Кострома.
- Леш, сиги есть?
- Слуш, ты ответы на контрольную из журнала переписал? Поделишься?
- В клуб идешь сегодня? Слыхал, как Гулю в шестой вчера покатили?
В реанимации…
То еще времечко, ну, да не мне вам объяснять. Она была блондинкой,
натуральной (школьниц тогда гидроперит красил редко, разве
что - отдельными прядями), с хорошей фигурой, звонким смехом
и эффектным профилем…
- Лешка, проводи меня, пожалуйста, у нас во дворе Цуба с бандой сидят
по вечерам, - шрам на пробитой кастетом насквозь губе я и
сейчас ощущаю языком.
…Не красоткой в тогдашнем понимании этого слова, тип Барбары Стрейзанд
уж не кружил головы молодым львятам ("Radio Silence"
- глаза папы Бори на конверте) с обменными прыщами на щеках.
Тем не менее, мне завидовали, хотя она и не была "моей
девушкой". Мы дружили. Да, смешно, согласен. Тогда так
не казалось. Кострома была умна, обладала легким нравом, чувством
юмора, не воротила нос от стакана с портвейном и довольно
много курила, причем выходило это у неё как-то по-мужски,
грубовато, меня немного коробило.
Временами я засиживался у неё дома, уж не припомню под каким предлогом,
казавшимся серьезным, ведь упорные попытки оттянуть край бирюзового
халата взглядом не могли считаться таковым. Болтали, перемывали
кости знакомым, пили чай… Рукой, говорите? Я думал об этом.
Дни бежали быстро, события почти не оставляли следов на лицах
и отношениях. Даже смерть отца изменила Лерку мало. Почему-то
хорошо помню её старшего брата-срочника, приехавшего из Мурманска.
Он стоял в легкой шинели, смешно морща лоб, враз постаревший
Вахмурка из мультика, и давился слезами, когда оркестровые
халтурщики в паузах отогревали мундштуки духовых руками…
Да, потом был Новый Год. Погодка стояла не приведи господи, мокрый
снег лепил глаза любителям сходить с друзьями в баню и прочим,
озабоченным покупками гражданам, создавая при взгляде на освещенные
окна пятиэтажек иллюзию праздничной иллюминации. Загодя подготовив
предков к своему отсутствию на семейных посиделках, мы компанией завалились
к Генке Неделько на дачу, тридцать километров в столичном
направлении. Идея была идиотской насквозь, никто из нас не
мог предположить, что наличие света в дачном поселке накануне
праздников - лишний геморрой для энергетиков, которого те
предпочитают избегать с помощью радикальных профилактических
мер. В домике был камин - очень романтичная деталь. Жаль,
абсолютно не предназначенная для обогрева. Крепленое вино
(нет водке - с нами дамы) грело лучше, но недолго, веселье
длилось примерно столько же. В общем, после заветного "бом-бом"
кремлевских курантов, которое пришлось вообразить каждому
по отдельности, компания расползлась по комнатам и интересам.
Кто-то терзал дешевую гитарку, кто-то уже по какой-то причине
пускал сопли в соседней комнате. Не помню, что задержало меня
у камина (кажется, изображал из себя мачо, поддерживая чахлый
огонь ножками свежеразломанной табуретки), но, выйдя в коридор,
я застал Лерку целующейся с Сергеем Нагорским, закадычным
другом. Моим. Бывшим. Света, падающего из "теплой"
комнаты, было достаточно, чтобы понять - ей было приятно.
Мы не разговаривали больше месяца, потом, по причине, никак не связанной
с делами сердечными, меня перевели в другую школу.
Весной еще не пахло, и в один из дней, когда я, сказавшись больным,
валялся на диване с хорошей книжкой, в дверь позвонили. Странно,
для отца, который должен был приехать на обед, рановато… За
дверью стояла Лера. Искусственная шубка, шапочка-каскетка
в цвет, отводить взгляд было нечестно.
- Ты? - глупее я ничего, естественно, сказать не мог.
- Леш, я не могу так дальше.
- О чем ты, Лер?
- Ты знаешь… Так и будем стоять?
- Заходи, пожалуйста. Давай, я повешу…
Она прошла в мою комнату, быстро окинула взглядом дежурный раскирдаш
и обернулась ко мне, судорожно размышлявшему, что следует
говорить в таких случаях. Не пришлось. Да и как можно разговаривать,
когда в твои губы впиваются чужие, теплые и горькие. Думать
получалось еще тяжелее… У неё родинка под ключицей. Упрямая
грудь с маленькими сосками. Она делает это не впервые. Незнакомые
духи. Почему я раньше не замечал, какие у неё мягкие руки…
Спустя пару лет я понял, что мне, оболтусу, тогда здорово повезло…
Именно так. Что было дальше? Практически ничего. То есть наша
связь не оборвалась на эдакой высокой ноте, мы некоторое время
встречались, но, видимо, потому, что отношениям некуда было
развиваться в тех условиях, они выдыхались на глазах. Затем
были экзамены, поступления в разные вузы, переезд, новые знакомые
и постепенное отдаление. Настолько, что когда мне позвонил Сергей (дело было следующим летом),
я не сразу понял, о чем он говорит:
- Лера? Что?.. Что она там
делала? Вчера?..
Похороны состоялись в субботу, через два дня после того, как "форд",
на котором она ехала со своими новыми друзьями на пикник,
влетел в кювет, уходя влево от фуры с заснувшим водителем.
Все отделались легкими травмами, кроме Валерии, сидевшей на
переднем пассажирском месте. Подробности были жутковатыми,
"друзья" (две парочки) в шоке разбежалась в разные
стороны, оставив её лежать в придорожном болотце до утра.
Правда, медики заключили, что погибла Кострома еще в момент
столкновения… В субботу я тоже был там, с неправильными красными
цветами, принял от её матери стакан "зубровки" и
не смог достоять до конца церемонии. На фотографии Лерка смеялась.
С Нагорским мы по сей день поддерживаем связь, даже вполне удачно
закрыли несколько крупных сделок. Он облысел, живет с семейством
в пограничном городе, а моя дочь называет его "крестным
папой"…
Лерка-Лер. Сейчас я старше её вдвое, надо же… Странная штука память,
сны - того паче. До сих пор, не реже раза в год, я вижу Леру
во сне, тогда же только узнаю её голос, которого, проснувшись,
вновь не помню. Вероятно теперь, рассказав обо всем, больше
не увижу. Еще говорят, покойники снятся к дождю. Глупости.
Напротив, всякий раз после этого, не меньше недели стоят тихие,
солнечные дни.
(с) Павел Гончар, 2001г.
ПОСЛЕ НЕМНОГИХ
ЛЕТ
По всему городу цвели каштаны. Их было так много, что, если смотреть
с высоты двенадцатого этажа, казалось, будто между домов по
улицам текут молочные реки с кисельными берегами. Вышедшие
из сказок, прямые и гладкие, как колонны в храме, каштаны
покачивали тысячами светлых свечек. При неотрывном долгом
взгляде на них чудилось, что маленькие огоньки на кончиках
веток начинают дрожать и гаснуть под внезапным порывом ветра;
этот ветер с размаху - пощечиной - бьет по лицу, яростно швыряя
в глаза сухую и колючую боль, принесенную, верно, из пустыни
времен "Тысячи и одной ночи". Отворачиваешься и
опускаешь взгляд - стыдно, стыдно взглянуть на белоснежные,
гордые свечи каштанов...
"Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему...".
На пятьдесят девятой странице книга раскрылась сама собой.
Или это судьба такая - книги, говорящие одно и то же из года
в год? Солнечный луч, ворочая неуклюжей толстой лапой, пытается
протиснуться в открытое окно и задевает занавески. Когда же
кончится эта жара?.. С ним в окно плывет, как из восточных
чайных, плотный кремовый аромат цветущего каштана.
Когда тебе уже тридцать три года и ты замужем, хотя и бездетна, пора
перестать читать стихи о роковой неразделенной любви. Пора
уже забыть, как тонконогой робеющей девочкой стояла под ливнем
у входа в страшную гулкую пещеру ночного метро и сквозь спутанные
струи дождя - или это были твои же собственные, упавшие на
глаза, волосы? - высматривала единственную фигуру запоздавшего
пешехода, которого, наверняка, просто задержали на работе.
Пора навсегда рассказать детям (которых нет и уже, вероятно,
не будет - ласково и со вздохом), как пешеход все-таки пришел,
но не тот. Как он задел твое намокшее белое платьице полой
плаща, и вы пошли с ним вниз, в головокружение последнего
поезда, и как бесконечно текли по лицу скупые огни тоннелей...
Дети бы поняли, им уже скоро так стоять под непременным дождем
в немодном через пять лет и уже три года как детском платье
и смотреть...
Когда ты уже умеешь готовить и спрашивать у знакомых рецепты, пора
выбросить из головы короткую задорную стрижку, что была тебе
очень к лицу в первые после-институтские годы, когда, работая
в "ящике" проектировщицей, ты поднимала подведенные
стрелкой глаза с надеждой - на часы и с мольбой - на соседний
стол, за которым... И бешеные туалеты, за которые подруги
готовы были искусать себе локти в кровь, а коллеги - сломать
себе шеи, те вызывающе другие платья и брюки (широченный клеш,
даже не солнцем; такое произведение искусства гораздо больше,
чем солнце, гораздо), те сводящие с ума спирали бус, под которыми,
как говорил занудный старик - зав отделом - тебя совсем не
было видно, - их тоже пора забыть. В конце концов, где он,
этот тягостный вечер, когда только одна свеча была способна
разогнать муторную тоску, сводящую живот так, как тебе, может,
никогда и не узнать, - при выкидыше! Та свеча давно уже отгорела
свое, она выгорела дотла в тот же вечер, и от нее осталось
только черное пятно гари в подсвечнике. А ведь была еще другая
свеча...
Электричество всегда выключали не вовремя. Вот и тогда, в год кинофестиваля,
телевизор, светящийся самыми настоящими голливудскими улыбками,
вдруг обессиленно замолк, и ты с ужасом поняла, что осталась
одна. В темноте могут светиться самые неожиданные предметы,
это стало ясно, когда в углу комнаты зажглись два яростных
багровых глаза, а из окна им ответили два холодных, жестоких
зеленых. Плеснула по стене волна болезненного желтого света,
осветив приближающихся со всех сторон карликов с горбатыми
профилями и крючьями вместо рук. Диван, до сих пор твердый
и надежный товарищ, по-хозяйски похабно взял за спину и облизнул
сзади горячим и влажным языком. В оконное стекло застучались
узловатые ветки деревьев, горя желанием поучаствовать в нарождающемся
фарсе, и ты с визгом выбегаешь за дверь. Отчаянно грохоча
кулаками в дверь соседа, не замечая починенного звонка, ты
даже не думаешь, что сказать. И, провалившись в пасть внезапно
открытой двери, неожиданно понимаешь, какой красивый у тебя
сосед. Электричество так и не включили ночью, оно появилось
только днем, но все карлики и глаза исчезли, и ненужная свеча,
догорев до половины, была немилосердно задута. Из американских
шпионских фильмов вы оба знали, что свидетелей надо убирать.
Все эти свечи уже давно в прошлом, вместе с той, последней, которая
случилась в тихую каштановую ночь. Ветер игнорировал распахнутое
окно, и в комнате было душно, как и на улице. Мертвенно-бледные
фонари заглядывали в комнату и здоровались сначала с твоим
белым лицом, а потом с дрожащей от лихорадки свечой в твоих
руках. Что за обычай: выставлять свечки на окна, словно в
наше время не одни фонари смотрят в чужое окно? Не придет
прохожий, ни тот, ни второй, ни третий, грустно понимаешь
тайком от себя, ни сосед, который женился и переехал в другой
город, никто. Так зачем свеча? Зачем обжигающий кофе по утрам,
когда можно не жечь себе горла и просто ничего не пить? Зачем
песни, разрывающие изнутри весь хваленый "малый мир"
человека, зачем свеча? Зачем вечные стрелки на веках и синяки
под глазами, и "тусклая бледность" от бессонных
ночей, и эта свеча, и взгляд, как у больной собаки? Как стареющая
Ольга, выкликивающая у судьбы и дороги своего непутевого Игоря,
смотришь на спящий проспект. "Напрасно глазом, как гвоздем..."
- ничто не дрогнет в огромном безлунном мире. Ни одна черточка
на лице Вселенной не дрогнет. Вышел твой Игорь, блеснув в
тебя белозубой молодецкой улыбкой, вышел в сени, за порог
- и нет его, и даже ветер из его волос не долетит, не расскажет...
А может, и не было его, твоего витязя, канул в спокойную ночь,
как в болото, и кругов после себя не оставил... И маятником
глаза на часы - в окно, на часы - в окно, и свеча качается
в ослабевших пальцах. Догоните его, звезды, сколько вас ни
есть, расскажите... Тихо в мире, и только молочные каштаны
освещают пустую дорогу.
В тридцать три года пора уже думать не об этом. Пора уже горестно
осознавать, что ничего не получилось из беленькой тонконогой
девочки в насквозь мокром платье, потому что кто же катается
в метро ночью накануне вступительного экзамена на журналистский
в МГУ! Весь день после сочинения шаталась по городу и вспоминала
все стихи, до которых могла дотянуться еще неопытной и не
цепкой памятью. Мелькали перед глазами окна, дома, перекрестки,
как будто пролистывали их, как будто тасовали колоду карт,
выдергивая из-под одной - тут же! - другую: Консерватория,
Литинститут, улица Горького, Свердловская, 1905-го года...
Вечером, дома, из-за оставшегося в ушах городского шума и
шелеста ничего не слышала, смотрела, как рыба из аквариума,
в чужие белые лица и принимала пожелания удачи. Оценка упала
на хрупкий тонконогий мирок, как каменная плита, и сразу отсекла
весь город. Осталась только тускло освещенная комната, старенький
плед и непонятная одинокая слеза, забытая на материнской щеке.
Час, два, три, и все тот же плед, та же слеза, и не сохнет
она, никак не высохнет, и ты уже знаешь ее наизусть, и можешь
с закрытыми глазами представить на чьей угодно щеке, а она
все никак не высохнет, и ты уже готова стереть ее вместе со
щекой, разбить, уничтожить, только бы вырваться, только бы...
Дверь захлопнулась за спиной так, что стало на мгновение страшно:
а вдруг стена развалится? Крик выбежавшей вслед матери показался
совсем негромким за стеной ожившего городского шума, а ее
голос, когда она нашла наконец тебя у подруги, - растаявшим
и спокойным.
Ничего не получилось и из задорной стрижки, потому что ни один еще
зав отделом не одобрил прически, а тем более чертежа импровизированной
проектировщицы, не поступившей на журфак. Да и какие там чертежи,
если все, что имеет значение, собралось в один настороженный
комок, блестящий серыми глазами, как иглами, и то и дело раздраженно
вздыхает, глядя на тебя с укоризной! Проходишь мимо него,
когда он, ощетинившись, стоит в коридоре, и гулко становится
на сердце, - какие уж там чертежи! И зав, в который раз твердящий,
что женщина должна быть женщиной и серьезно относиться к работе,
а для тебя это значит всего лишь серые мешковатые юбки ниже
колена, очки и гладко зализанные волосы, потому что их некогда
помыть... Что он понимает в женщинах, думаешь ты, сталкиваясь
с сердитым пучком нервов, спешащим сдать годовой план в срок
и ничего не знающим о клешах. И разве вспоминаешь о том, что
последние пятнадцать рублей, которые тратишь на колбасу и
шампанское в начале месяца, действительно последние пятнадцать
рублей? И о том, что пригласив к себе этого ежа с колючими
глазами, поступила опрометчиво, потому что совсем не умеешь
готовить? Так чего же тогда сидеть до четырех часов утра с
догорающей свечой, когда это так очевидно? И зачем уходить
с работы в серое дождливое никуда, раз он женат? Ведь как
было странно и неуютно увидеть уже знакомую невысыхающую слезу,
одиноко плавающую в глазу старого зава!
Конечно, из вяжущей на заказ не печатающейся поэтессы тоже не могло
ничего выйти. И не вышло, хотя в воздухе вместе с запахом
каштанов и уличной пылью носилось столько разговоров о внутренней
свободе и непримиримости с серостью бытия; хотя все подруги
говорили о поэзии и читали литературные журналы, начинающие,
как каштаны, покрываться первыми бутонами еще не распустившихся
цветов. Кинофестивальные фильмы обсуждали даже бабушки во
дворе, и глаза их слезились от горячего пыльного ветра, когда
ты вихрем проносилась мимо, стараясь угнаться за слишком проворным
будущим. А оно - будущее - с вороватым косящим взглядом из-под
кепки, с сутулой спиной и бескомпромиссным знанием мира идей,
со светлой мечтой в глазах и двумя рублями в кармане, все
тащило тебя, тянуло за собой, протаскивая через подворотни
и квартиры друзей, через темные проспекты и освещенные улицы,
через литературные вечера и больницы, не давая перевести дыхания
и все ускоряя чуть прихрамывающий шаг... И ты бросалась за
ним вдогонку, вприпрыжку, весело и с надеждой, не понимая,
что в душную летнюю пору, полную серой горячей пыли, никому
не нужны твои вязаные свитера. Любая ухмылка судьбы принимается
за подарок, и сосед, оказавшийся ласковым ценителем свитеров
и поэзии, каждый день заходил обедать и уходил с наступлением
чая, утверждая, что поэтесса не может размениваться на мелкую
секретарскую работу или сизифов труд машинистки. Мир эйдосов,
стоящий перед глазами розовой дымкой, однажды оказался свернутым
в одну неожиданную телеграмму, в которой ценитель свободы,
пряча глаза за недоговоренностями телеграфской скупости, объявлял:
"Невозможно жить копейки денег тчк Ценю тебе поэта зпт
женщину зпт но нельзя жить мечтах тчк Будущей неделе меня
свадьба тчк Надеюсь зпт ты счастлива тчк Не могу тебя зпт
но это мой долг тчк Устройся работу тчк Помню зпт люблю зпт
твой...". Имя так и осталось непрочитанным, потому что
вдруг настала ночь, а когда тьма рассеялась, вокруг хлопотала
подруга, а телеграммы уже не было. Да и зачем имя, когда маленький
листок казенной бумаги, отправившись за окно, давно смешался
с опавшими цветками каштана и истлел, не оставив ничего для
жадной на имена истории!
Ничего, ничего не вышло. Муж пришел как-то вдруг, поразив своей необязательностью
и понимающим взглядом за стеклами очков. Он знал, что искать,
потому что сразу же открыл ящик стола и вытащил оттуда наполовину
догоревшую свечу - последнюю. Выбросил и положил на ее место
пачку новых. На стене, рядом с подтекшим пятном на обоях,
возник маленький зеленоглазый Христос в светлой рамке, а в
буфете - лишняя чашка. На книжных полках появился Бродский,
в прихожей вместо треснутого плафона - новый. Вот и все. Ушел
Игорь, и не вернулся. Ночь проглотила его, а там - закружили
темные неведомые страны, чужие народы, другое время... Не
было, не было его, понимаешь, глядя в окно на вечные каштаны,
отряхнувшие, наконец, цвет и одевшиеся в густую жесткую зелень.
Фонари не дотягивают свои лебединые шеи до окна двенадцатого
этажа, и теперь только ночь плотным облаком прилипает к двойному
стеклу, и дом с сотнями таких же окон, как сквозь очки, смотрит
и смотрит вдаль, стараясь понять и принять свой многолетний
опыт. Вечерами, когда муж еще на работе, робко глядишь в темное
небо, и слушаешь тишину. Ничто не шелохнется, только зеленоглазый
Христос терпеливо наставляет в непротивлении. Одна и та же
песня, знакомая, как домашний халат, слышится в согласном
пении божественных слов и спящей улицы, а твердый зеленый
взгляд, как гильотина, режет головы еще не слетевшим с губ
словам возражения. Жестокий взгляд, как у воина, и полный
безграничного терпения, как каштаны, цветущие бурной истерикой
весны и опадающие под ударами горячего пыльного ветра, из
года в год...
Тишина полуденного переулка в самом центре города обнимает сразу,
как теплая болотная вода. С головой тонешь в безмолвии, разлившемся
между нависшими домами. В этом ущелье, между серыми глыбами
многоквартирок, должны кипеть потоки, бурные, пенистые, здесь
должен свистеть ветер, прорывающийся с боем сквозь теснину,
здесь деревья должны цепляться за камни и из последних сил
цвести, выгрызая из каменистой почвы скудные соки и отдавая
их все - без остатка - цветам!.. Ничего этого ты не найдешь
здесь, прохожий, если вдруг решишь остановиться посереди июльского
полдня и оглядеть обсыпанные пылью стены. Теплый сладковатый
воздух лениво заплывает в легкие и не выходит обратно; дома
смотрят друг другу в окна, но они ничего не хотят знать, -
ни друг о друге, ни о себе; а каштаны, стройные и тонконогие,
несут на себе непосильный груз шершавых темно-зеленых листьев,
корнями зарывшись в пожелтевшие, как бабушкино шелковое платье,
сухие лепестки, до сих пор сохранившие неземную легкость и
аромат старого флакона из-под духов. И если ты, прохожий,
вопреки странной тоске, зародившейся в твоей груди, не захотел
еще уйти отсюда, убежать как можно скорее, то опустись на
колени у одного из каштанов - да, да, туда, прямо на тонкие,
шелестящие китайским шелком мертвые лепестки, - и прислушайся.
Если ты умеешь слушать чужие истории, прохожий, и если ты
еще не знаешь их наизусть, ты услышишь там, у корней, еле
слышное ровное дыхание. Знай, если ты еще достаточно молод,
чтобы не чувствовать смерти: это спят каштаны...
(c) re-re
Две записки дробного
черта (название неразборчиво)
1 Из двух текстов стоит
прочитать только один. Любой - право выбора за вами. Дело
в том, что эти два клочка прозы друг друга взаимно обесценивают.
= Пятница, тринадцатое
число, полнолуние. Почти полночь, скоро нечистая сила прорвется
в мир. мертвецы встанут из могил. Вампир, расправив крылья,
тихо проскользит по диску луны, и, представляясь Бэтменом,
начнет знакомиться с девушками. Я же странно умиротворен.
Думаю, о чем же лучше написать. Ничего интересного сегодня
не произошло, придется пичкать своего Пегаса скучным сереньким
сенцом.
Возвращался вот только что домой от товарища. Мерзло как-то на дворе
было и ветрено - в такую погоду порядочная собака хозяина
на улицу не выгонит - до утра потерпит. Так что, не долго
думая, решил через стройку путь спрямить - всяко лучше, чем
гиблым открытым полукругом улицы ветер рассекать.
Темень городская, народу - ни души. На стройке столбы в грязюку понавколачивали,
панели да блоки бетонные пораскидали - и вся работенка. Гляди
только - на арматуру не наткнись среди каменючных раскоряк. Про то, что пятница тринадцатое, и мне может
запросто повстречаться какой-нибудь вурдалак, запамятовал,
выпуклости пейзажа созерцая. Навстречу мужик в потертом пальтишке,
личико припухшее, волосенками облеплено - прям как новорожденный
птах прилизано, развалкой глубокой ковыляет. Зря, - думаю:
в таком безлюдном да сумеречном месте напиваться вздумал -
до дома не дойдет, заснет на холоде - важное что-нибудь отморозит.
Хотя дело-то не мое - может тут ему в астрал выходить сподручнее,
кто его знает.
А мужичонка притормозил - видать с какой стороны меня обойти, решить
не может. Вот, - думаю: сейчас я сюда - он сюда, я туда -
он туда, вечная напасть. Того и гляди боком, неведомо где
валяным, оботрет или перегаром придушит. - Не скажите, как
лучше на улицу выйти, - это вырвалось, по привычке.
Зеньки куда-то в мою сторону направить попробовал,
кажется, что-то сказать хотел, не получилось. Бывает такое
- знаю: употребишь чего, а оно не в голову, в другой орган
бьет. Помнится, у Сереги тяпнули яблочного винца - трезвые
как бинокли, а ноги заплетаются, аж смешно. Или не от того
смешно было?
А чего это я в ту сторону иду? Ну, да. Как вспомнишь, приятственное
что-то из вольного прошлого, так автопилот врубается. Мужик-то
взмахнул натужно своей негнущейся оглоблей - дорогу указал,
хороший, наверное, человек. Я и топаю. Все заборы, да заборы:
щиты деревянные с ромбами планок,
квадраты бетонные, железные прямоугольного сечения
прутья. Монументальное, однако, заборостроительство.
- Э, блин - думаю: так можно и до кладбища дойти. Маленькое такое,
аккуратненькое, оградки крашеные. Черногранитные то тут, то
там подхоронены. Деревья поразростались, что те джунгли -
по клумбам худосочным ни листочка, а там зелень. Н-да, дал
крюка, теперь точно по этой тропинке мимо кладбища топать.
Иду, на душе спокойно так, впереди оранжевый кисель улицы плещется.
Оглянулся прикинуть, вышло ли дороги сокращенье - та же петрушка,
зато теплей. Ни хрена себе! Только что дорожка бежала себе,
с легким подпрыгом меж заборов протискивалась и на улицу,
а теперь в силуэт уперлась. При чем женский: плащ, волосы
темные длинные, сапожки. - Зря, - думаю: одна в безлюдном
месте рассекает. Подхожу, а она ни с места. Лицо белое, лунное,
тени под глазами и на скулах залегли - вроде ничего, хоть
толком при таком свете не разобраться. Смотрит на меня, глаза
стеклянные, тоже, наверное, приняла чего горячительного или,
наоборот, успокоительного. Неуловимый поворот, и из-под плаща
длинный светлый клин бедра. Стрела указующая. Не по сезону
одета девушка. Аккуратно ставлю ногу на бугристую покатость
за тропинкой. Шаг боком - и я уже на пути к оранжевой уличной
жиже. Не до таких приключений сегодня: теплая ванна, чай,
дневник и в койку - завтра еще при луне глазки продирать.
Совесть кольнула - нехорошо, мол, даму на произвол судьбы
оставлять, но быстрые длинные шаги уже вырвали из дурманящего
мрака. Окна моего дома настойчиво шептали: ванна, чай, дневник.
Где-то сзади завыли собаки.
Холодно им, наверное, или кушать нечего. Дома все по плану:
ванна, чай. Дневник, правда, не задался. А говорят еще: "Пятница
тринадцатое, пятница тринадцатое, мертвецы встают из могил".
Был я возле кладбища, и где эти мертвецы? А девушку и мужика
жалко - так ведь можно по-пьяни на сырой землице уснуть. Потом
чиряк выскочит, а то и простудифилис хронический или воспаление
легких случится - на тот свет угодить не долго.
/ В нашем парке иногда находят
трупы, не реже, чем раз в полгода. Говорят, маньяки промышляют,
но неправда это: они к нам в парк не ходят - шпаны боятся.
Зря, между прочим, боятся - шпана давненько уже не появляется
- кому охота нарваться на свирепого пса: типа был пацан, а
теперь… эх, был пацан. Ведь развели же люди столько кровожадных
пород: бойцовую им, видишь ли, собаку подавай, а о том, что
с ними и пудель параноиком сделается да кусаться начнет, не
думают совсем. Но и собачатники окрестные не частят в парк:
пропадают собачки - убегают и не возвращаются. Это уж, понятно,
из-за меня. В парке я живу. Магазинов у нас здесь нет, да
и денег у меня тоже нет, а кушать-то надо, как всем. Само
собой грибочки какие-никакие, травка молоденькая, почечки
свежие по весне. Да разве тем наешься? А зимой как? Бывает,
конечно, птичку или белочку подманить удастся - всё твари
глупенькие, да больно уж шустры - пока изловить исхитришься,
желудок как камень горючий распухнет, а руки обмякнут да обвиснут.
К тому ж без красоты-пестроты их тоска, серость мутная в парке.
Собачек, вот, тоже жалко, тварь не дикая - подневольная. И
глазки их грустные, умные становятся, когда кровь из шеи шерсть
заливает, как люди почти в
смерти или как дети. Но когда голод припрет, выбирать
не приходится, да и злющих оскаленных совсем не жалко: он
на руку - чуть повернешься, пропустишь мимо и нож в шею. Да
что уж говорить, привык - сам как зверь стал… И чего я, в
самом деле, все жалуюсь - не так уж плохо живется. У меня
даже женщины бывают. Не подумайте - без насилия, до этого
еще не дошел. Даже и не знаю почему, только завидят меня,
будто кисель в суставах, на землю сползают, завлекающе так.
Коленки две из-под юбки, как два солнечных колобка. Туда меня
между ног так и влечет - весь бы в этот теплый, терпкий мрак
уместился, свернулся бы во что-то мягкое и уютное, и ни тоски,
ни голода, ни холода… В общем, ни одна еще не жаловалась.
Скольких я ребятишек, наверное, на этот свет произвел. Меня
даже искали, чтобы отцовство установить. Милиция с собаками.
Но настоящие служебные овчарки - совсем не то же, что мои
истеричные зверюги: хвосты поджали, даже близко не подошли.
От меня ведь пахнет. Очень неприятно, гнилью что ли смердит,
хуже голода досаждает. Как-то, конечно, к вони привык, но
все равно иногда забудешь или спросонья, как ударит
в нос да кишки холодом перекрутит. Еще иногда меня
мучает память или, скорей, ее отсутствие. Не могу вспомнить,
что делал, до того, как поселился в парке. Бывает, так зудит:
кажется, сейчас вспомнишь что-то по настоящему важное, что
изменит все в одночасье, а вспомнить не можешь. Но, уверен,
все раньше у меня было хорошо, почти как сейчас - кто-то же
мне ножик оставил. А без него я бы не прокормился, это уж
точно. Правда рана от него на спине до сих пор не закрылась,
хотя и не кровоточит. Руки совсем несгибные стали - особо
не нащупаешься, чего там. Так мякоть и слизь по краям: ерунда
- не болит ведь. Сам, наверное, когда без сознания ворочался,
на лезвие напоролся. Хорошо еще очнулся вовремя, а то уже
на том свете был бы.
(с) Сергей Некрасин
Тополя
XYZ притаилось под деревом
Они встретились на Съездовской
линии Васильевского острова, как встречаются молоток и гвоздь.
Одинокая девушка убегала от пыльного ветра. Первая капля будущего
убийцы-дождя ударила по ее щеке, а бурая небесная воля приковала
на секунду ее взгляд и впечатала с пролетарской силой ее грудь
в стоящее мужское тело.
На углу Кубанского переулка
он курил папиросу "Беломорканал" бывшей фабрики
им.Урицкого № 1. Косматый ураган сорвал кусок жестяной крыши
со здания журналистского факультета. Мгновенно и одержимо
, как вакханка, на
мужчину набросилось и повалило в лужу женское существо. Время
было: ровно двенадцать часов пополудни.
Их встреча не была знаком
стального движения грозовых туч. Их встреча оказалась первой
запятой одного стихийного предложения.
Какую-то секунду они обнявшись
лежали на мокром асфальте. Потом они мучительно долго (365
замедленных кадров) поднимались, а ливень хлестал их по запачканным
лицам, по разодранным в кровь рукам, и водоворот их расстроенных
от падения чувств превратился в случайную глупую улыбку.
Надо было действовать
по максимум скорости, и они метнулись в полуподвальное соседнее
кафе "Атил". В дальнейшем, и в мужском, и в женском
повествованиях (объяснительных записках) дважды встретится
название вышеуказанного кафе, которое переплелось для них
рассказами друг другу о себе, наслаждением и болью ноябрьского
дня.
- Как тебя зовут?
- Вика. А тебя?
-Андрей. Ты конкретно меня напугала.
- А как я испугалась! Ты не представляешь.
Ей было жаль свои порванные чулки, но она уже смеялась. Она сидела
за столиком в кафе с приятным мужчиной (разве не удача!),
грела свои ладони, сжимая белую фарфоровую чашку с глинтвейном,
и отпивала с придыханием горячий напиток.
Гром грохотал. Молнии сверкали.
-Класcная погодка, - сказал Андрей, - Я однажды попал под такой же
жуткий ливень. Выполнял задание редакции. Надо было написать
статью об убийстве в порту. Небольшое журналистcкое расследование.
Так я в тот день вообще не добрался до порта, а ночью того
же дня там убили еще одного угольщика. Мне втык был от главного!
Я тебе как-нибудь расскажу.
- Расскажи сейчас, пожалуйста. Очень интересно. Ты в редакции работаешь?
- Лучше ты мне что-нибудь
расскажи.
- Ну, так не честно. На
самом интересном остановился.
Высокая официантка-негритянка
принесла поллитровую кружку "Балтики"-семерки и,
покачивая узкими бедрами, вернулась за стойку бара. От внимания
Вики не укрылся взгляд Андрея, который сфлюорографировал аппетитную
негритяночку. "Эх, тоже мне мужчина!" - подумала
Вика, одним глотком допила глинтвейн и резко встала.
- Мне пора, - сказала
Вика, вытащила из сумки зонтик и выскочила из кафе на улицу.
Не успел Андрей ничего
ответить, не успела Вика полностью открыть свой разноцветный
зонт, как мимо проносившийся черный чемодан-"Мерседес"
окатил из притротуарной лужи гордую девушку с ног до головы.
Когда люди или предметы, попадают в круговорот событий (радужный,
черно-белый, никакой) вырваться из потока ошибок судьбы практически
невозможно, если не стоять непосредственно в эпицентре счастья.
Вика, абсолютно мокрая
и грязная, остолбенела на мгновение, и Андрей выскочил на
улицу, чтобы вернуть девушку в кафе. В туалете она привела
себя хоть в какой-то маленький порядок. Андрей был доволен
от полуденного происшествия: на него накинулась красавица,
он сидит с ней в баре, знакомство продолжается, и мужчина
показывает женщине свое участие. Вика видела флэш-искру в
глазах Андрея, ей нравился его взгляд, ей нравились его белые
ненатуральные локоны, и ураган любовной игры начал свое наступление
по второму кругу.
-Вика, ты знаешь, я был
часто за границей. И наши русские девчонки красивее. Я представляю,
если бы всех наших хорошо одеть.
-Везет тебе. А я вот почти
нигде не была. На Кипр один раз съездила. Мне многие говорили,
что в Европе немного красивых женщин.
-Единственное, наши красавицы
выделяются тем, что друг на друга похожи. Высокие, стройные,
с длинными волосами, часто собранными в хвостик. Все затянуты
в черную одежду: "МаксМара", "Джанфранко Ферре",
"ДольчеГабано". Ну вот как ты, один в один. На Западе
такие женщины - редкость.
-То есть, ты хочешь сказать,
что я посредственность.
-Да нет, у тебя волосы
слишком светлые и вьются. Вот так великолепно. Тебе больше
идут распущенные волосы.
В углу кафе под потолком
висел телевизор-"Самсунг" 47 в параллели. Показывали
без звука отрывки из Лиги чемпионов. За одним столиком сидели
две девушки: студентки первого курса, обе - худенькие с прыщами
на лбу, пили кофе и ели торт, за другим - сидело семейство
из трех человек: маленький грузный отец с рыжей бородой, высокая
черноволосая женщина похожая на селедку, пятилетняя дочь в
матроске, и ели мороженое. Матч "Динамо" (Киев)
- "Андерлехт" присутствующих не интересовал. В то
субботнее утро настроение испортилось так же резко, как и
погода. Только Вика и Андрей смеялись. На секунду забылось
бурое небо, грязь на одежде и человеческие приличия. Никто
ведь еще не знал, что притаилось под деревом.
Х-ветер полной грудью
обрушивался на серую-серую Первую линию. Х-дождь грохотал
по ржавым крышам и карнизам. Одно из неизвестных в своей сферической
динамике проносилось от Университетской до набережной Макарова,
схлестывалось само с собой и спиралью пролетало обратно. Х-30
минут.
-Я учусь на юридическом,
- сказала Вика. - На втором курсе. А сюда на журналистику
ходила в библиотеку. Надо было кое-что посмотреть.
-Здорово, - Андрей улыбнулся.
Он представил Вику студенткой первого курса: без прыщей на
лбу, с сигаретой "Вирджиния Слимз" в зубах, с чашкой
двойного маленького кофе в университетской столовке-"восьмерке".
Девчонка неплохо выглядела. Хотя Вика училась уже на втором
курсе универа, она была еще свежаком с придурошным блеском
в глазах.
Дождь неожиданно кончился.
Андрей понял, что с первого раза Вику не выключить. Ей надо
показать всю россыпь алмазов, пробить в ней интеллектуальную
брешь, чтобы на место разума ворвалась половая страсть. Он
также понимал, что можно вообще не опутать красавицу. Но шаг
надо делать. В самом движении может быть жизнь или ее обман.
-Вика, так ты же гуманитарий.
Ты случаем стихи не пишешь?
-Нет. Я слишком приземленная.
Мне нравятся красивые вещи, глянцевые журналы. У меня мечта
- работать в глянцевом журнале типа "Вог" или "Эль".
Или заниматься международным правом, ездить по миру.
-А я раньше стихи писал.
-Да?! Классно! Андрей,
прочти что-нибудь, пожалуйста.
-Сейчас попробую что-нибудь
вспомнить, - Андрей прочитал стихотворение по себя. У него
для охмурения типа умных девочек была спец.заготовка: текст
его старого друга ефрейтора Михельсона.
-Слушай:
Порой, когда я холод ночи,
Ты, словно зеркало и озеро
луны.
На дно тебе бросаю страх
любви,
На берег рассыпаю аргусовы
очи.
Забыт, я плачу, камень
немотой,
Точим серебряной волной.
И ты, как пена в тьме
моей тени,
Склонишь свой гребень
молча: "Отступи".
Тогда взлетит (тут что-то
не помню) в отголосок бури
Семи цветами радуги и
золотом в лазури, - Андрей прочитал десятистишие и ждал диагноза.
-Красиво, - сказала Вика, - а еще что-нибудь.
-Ты знаешь… Может быть,
рифма слишком избитая: ночи-очи, любви-луны, бури-радуги,
но я специально взял самые простые, известные всем понятия.
Это постмодерн.
За соседними столиками
и студентки, и семья засобирались. Надо было успеть пройти
по улице, пока дождь снова не начался. Андрей думал, как бы
удобней заманить Вику к себе домой. Он искал предлог, чтобы
пригласить девушку. Он надеялся, что в свой квартире случайное
соприкосновение в рамках интеллектуальной беседы перейдет
в страстные объятия, долгий поцелуй и (чем черт не шутит!)
сексуальный выверт двух голых тел. Вика смотрела как из кафе
сначала уходят студентки, потом - семья. Девушка уже особо
никуда не торопилась. Она на 30 минут смирилась с грязной
одеждой, но мысленно перенеслась на Владимирскую площадь в
свою ванну, после - в свою кровать.
А в этот момент на углу Тучкова и Волхонского переулков пятидесятилетний
Y-тополь сгибался под натиском Х-урагана, как XY-жизнь. С
Съездовской линии по Кубанскому переулку перекатывалась и
кружилась черная мокрая грязь: пыль, мусор из помойки, гнилая
листва, потом сворачивала налево на Тучков и неслась направо
на Волхонский. Символ XY-жизни = Y-тополь + X-ураган, и эта
жизнь была на самом пике, как и жизнь одной небольшой части
людей - 2 штуки.
Андрей жил в доме-корабле на углу Волхонского и Биржевого переулков.
Окна его квартиры выходили на бывшие Елисеевские винокурню
и склады. Именно в сторону Биржевого переулка были направлены
его мечты. Вика сказала, что живет на Владимирской площади
напротив собора, и вдруг вспомнила, что забыла ключи от своей
квартиры. В грязной, порванной одежде она не могла возвращаться
на юридический факультет на 7-ю линию. Андрей разрешил девушке
воспользоваться своим мобильным телефоном "Сименс"
СиЭль-45, чтобы Вика позвонила маме домой. Дома никого не
было. Для Андрея настал его звездный час.
-Пойдем тогда ко мне. Я здесь рядом живу. Не сидеть же здесь до скончания
века. От меня позвоним. Когда твоя мама придет, вызовем тебе
такси. Окей?
Вика наконец-то согласилась. Окрыленный Андрей и грустная Вика вышли
из кафе на 1-ю линию, перешли на Съездовскую, пошли по Кубанскому
переулку, который состоит из двух домов (дом№1 и дом№2), и
повернули на Тучков. Это был известный для Х-ветра маршрут.
И эта тропа уже была исхожена: по ней пробежали сначала вышеуказанные
студентки, и быстро шла вышеупомянутая семья. Когда юноша
с девушкой повернули на Тучков, две студентки мелькнули за
углом Волхонского переулка, как влажное марево, как невский
туман. На 30 секунд ветер по-волчьи завыл. От его буйного
помешательства дождевые трубы из нержавейки заиграли футуристический
ноктюрн. От студенток не остался запах: его растворил в себе
ноябрьский ураган. Только на сетчатке и рогалике Андреева
глаза остались русый растрепанный студенческий локон, коричневая
тряпичная сумка, зеленый "Джэнспорт"-рюкзак, черные
лакированные туфли и белые гольфы. В субботу в полдень Y-жизнь
повисла на одном волоске.
Семья шла по середине Тучкова переулка, благо был субботний день.
На углу трех переулков возле длинного желтого здания Института
лингвистических исследований стояли шесть старых громад-тополей.
С одного из них оторвалась небольшая ветка и упала прямо перед
семьей. Уравнение XYZ из трех неизвестных само давало штормовое
предупреждение. Отец остановился, посмотрел вверх на тополя,
потом вниз на упавшую ветку. Заметив, что у него развязался
шнурок на ботинке, бородач присел, а женщина с дочкой сделали
три шага вперед. Всего три, но этого было достаточно для разгадки
ребуса-судьбы.
Очередной шквал сорвал бейсболку с головы Андрея. Он бросился ее
поднимать. Вика стояла у дома Тучков № 5. Глава семейства
завязывал шнурки. Один из тополей у дома Тучков № 7 заворчал
внутри себя глубоким утробным рыком и начал падать. С оглушительным
треском тополь сначала порвал электропровода, шедшие вдоль
переулка, и грохнулся поперек улицы. Своим стволом он раздавил
тело женщины, похожей на селедку, одной своей большой веткой
он уложил на гранитную брусчатку пятилетнюю девочку лицом
вниз (об камень лоб и мозг), другой своей веткой он разбил
лобовое стекло машины скорой помощи, которая стояла на противоположной
стороне улицы, а третьей разлапистой веткой он расплескал
глубокую лужу на серые с карманами брюки Андрея "H&M",
бежевую куртку-ветровку "Лафурна" и его лицо.
Z-гниение сделало свое гнилое дело. Притаившись под деревом, XYZ
щерилось в константе-улыбке. Только не улыбалась одна смерть
двух женщин: матери и ребенка. Она сверкнула со свистом своей
косой, потому что Z-гниение должно было закончиться. Она повернулась
пока спиной к героям дальнейших событий. Молодой врач-практикант
из морского госпиталя Сева Минкин констатировал смерть двух
человеческих существ, которые погибли прямо под окнами госпиталя
рядом с разбитой медицинской машиной. Сержант милиции Леха
Сидоров, приехав на раздолбанном ментовском уазике на место
происшествия, задержал Вику и Андрея для дачи свидетельских
показаний по факту смерти людей. Свои объяснения случившегося
Вика и Андрей должны были дать в РУВД Василеостровского района
на 17-й линии. Бородатый отец сидел на мертвом тополе-убийце
и был безутешен в своем горе. Из пня гнилого тополя вылез
невидимый трехметровый Z-червь. Он по-человечески встал над
двумя трупами и беззубо улыбнулся во всю свою безглазую харю.
Z-гниение скоро должно было коснуться и два женских тела,
если только тела жены и ребенка не сожгут по просьбе мужа
и отца. На секунду Z-червь подумал, что женщина, похожая на
селедку, больше похожа на камбалу, и еще он подумал, что был
бы очень хорош в матроске, которая была одета на детском трупе.
Он думал. XZT-нет (net).
(c) Игорь Мишуков
Похождения шариковой
ручки (25.11.2001)
Двадцать пятого одиннадцатого
две тысячи один в десять двадцать шесть Екатерина родила.
Мамаша поступила против всяких правил. Каждый любитель правописания
мог плюнуть ей в лицо: ты не права. Хмурым утром под стальным
небом Василеостровской уключины в указанный час родилась рука.
Катя-подлюга прикоснулась к вырождению шариковой руки. Не
ручка, не золотое перо. Просто шариковая ладошка с двумя пальцами
(мизинец и безымянный) без двух фаланг.
Чистоплюи и люди с собачьими
головами в праздничных мундирах всегда несли свои гусиные
перья, как сатисфакт. Но протабаненным ноябрем в огласовке
рождения шариковой руки их спесь могла и улечься в ложбинное
всепринимание. Поздно чиновничьим душам локать чернила. Скрипите
своими гусиными перьями. Очередной перепас сделала гадалка-судьба,
чтобы рядовой читатель узнал о похождениях и завоеваниях шариковой
любви.
Чурание шарика с поверхностью
проскакивало безусо, безбородо, как гладко выбритое лицо.
Водит-хороводит рука по бумаге, по нейлону, по волосам. Везде
синий след-черный цвет. Даже Медный всадник покосился на проблески
шариковой руки по набережной Невы. И купол Исаакия покачал
головой. Ну, собака. Кони храпят. Вырисовывает их рука. Тужно,
с обработкой детальки. Кони храпят, копытцо у них не выводится.
Только грива трется о синюю шею. Побежали на Невский.
Зырила Катька, принюхивалась
к своему безперьевому выродку. Страху нема. Как Жучья какашка,
эта ручка-сручка. Хрясь ей по пальцам-подушечкам. Рука шипит,
отползает, хвост за собой чернильный тянет. Покажет она еще
мамке и куську, и жучку, и квасные хлебцы впридачу. Залезла
рука под лавку, таращится. Ах ты, жах ты. Перевыплюнулось
Екатерине за медвежью помощь всех пролетарско-крестьянско-буржуйских
пространств. Сразу на корню бы исчехвостилась испердолить
зародыш-ладошку из своего продолговатого пузика. Продаст.
Ой продаст, жизнь-кутерьма.
Трумбальдино балалаечный
мимо пробегал. Мимо хором Катькиных провафлил сперва удалой.
А потом глядь в окошко. Красавица-ручка в стеклышко пялится,
нацарапать ничего не может, расстраивается. Охренела сручка
от взгляда аленького, повалилась на бочок, пальчики кверху.
Трумбальдино уже через двери ломится. Лапочку свою укусить
в ладошку, пососать безымянного рисовального мальчика. Екатерина
на дыбы. Кака така женитьба. Только, гаденыш, вылупилась.
Деньгу мне еще не накарябала. Вот отъестся на харчах, тогда
и свадьба. Без сватов Трумбальдино не получит ласковую семейную
жизнь. Приданное граждане ждут, гостинцев, сивуху и малосольный
огурчик.
Рука плакала за свое достоинство.
Екатерину, маму свою, ночью в глазик большим пальчиком, в
носик указательным, в ротик безымянным, в ушко мизинцем. Протянула
клешни Катюша. Свободна шариковая ручка. Хочешь в гамаке лежи,
желаешь на качелях болтайся. По та ле. Крутняк. Имущество
мамкино перепись опять таки надо составлять. И разбежаться
же. Задохнулась Катенька от бездушной своей, бесчувственной
доченьки. Нечего из себя пакость всякую предъявлять сине-белому
пространству. Поплатилась за связь с прогрессивным гусиным
пером. Ретрограцию в себя не пустила. В наше модернизационное
время мутанты так и прут, как 3 метра колючей проволоки. Вскоре
и у извозчиков дети будут рождаться. Тьфу.
Пошла гулять рука по Невскому,
запуржилась, забыла Трумбольдино своего. В Валхале меню выкристализует,
в Голливуд Найтс в счете разрисуется, в Голден Долс книгу
отзывов экстазом испохабит. Не рай, а супер райт. Встретила
как-то на прогляденье шариковая рука заморского ежа. Еж и
этак, ежу понятно. Усмотрел заморская птица усовершенствование
письма. Приглашает за руб еж. Запатентуем твою золотую ручку,
отлицензируем. Подкаблучивается засранец иностранный. Так
и вертится, как уж на противене. Рука клонится-клонится, почти
все чернила еж-замарашка из дурашки высосал. Осталось только
расщепить шариковую руку. Узнать, где механизм, кнопка, шлепка
и шариковое дерьмо-ядро. Силы у ручки на исходе. Все мамкино
имущество кудлатая жизнь центровая сквозь пальцы просеила.
Бритвой по нутру и сигануть в Неву. Либо в бизнес-омут заморский
с головой. Деньгу-капустень в свой огород, в свою дубовую
бочку на засолку. Рисовать ручке и дальше просится. Подписывает
шариковая рука подметные письма и зарубежные каракули. Куражься
еж, проглумляйся рука. Лихая нарисованная тройка скачет по
графитной Невской мостовой. Пляши, гурьба. Продала ручка свою
душу за вседенежное бессмертие.
Трумбольдино волосы на
груди и лопатках рвет. Упустил руку-красотульку за хрен единый.
Плачь, Трумбольдино. Вертыхайся, пуржи и ласкайся с зачерченным
штифелем образом. Брось свою любушку в качель, в промозлый
ноябрьский воздух. Медный всадник за спиной. Нева бередит
твою человеческую душу. Бурая волна тащит льды с Ладоги в
Финский залив. Плачь, Трумбольдино. Не из-за, а вопреки.
(c) Игорь Мишуков
Элиза Ш. как средство от времени
банальный рассказ
Космынский понял на пятом десятке, на что больше всего похож страх времени: на страх высоты похож. Одинаково гнутся колени и больно сосёт под ложечкой: когда стоишь незащищённый над высотой - и когда слышишь песенку двадцатилетней давности, с которой связано бывшее, казалось, позавчера вечером. И сердце, и простату сжимают те же мягкие, но сильные клещи - летишь ли с вышки, оглядываешься ли на прошлое. Будь среди нас по оказии хоть один философ - то-то бы вывел истину об единородности пространства и времени.
А за этим - или благодаря этому - понял Олега нечто очевидное, но обычно не внятное юношам, категорически иноязычное для женщин и стыдливо не признаваемое зрелыми мужчинами: что бабы не стареют, особенно - те, кого ты любил, или просто ёб по ходу дела, или даже всего-то навсего "уже прелюбодействовал с ней в сердце своём" посредничеством грешного глаза. Встретил случайно жену соседа, которой много лет назад во время дружбы домами секретно поглаживал под столом ногу (самое нежное место: на внутренней стороне бедра, у коленки, вогнутость такая) - и вроде как падение с высоты приостановилось… паришь свободно! а как время обошлося с бедной бывшей соседкой - как будто и не замечаешь. Другое дело, бывает, что глаза у неё уже не блядуют: ну, с кем-то из вас двоих жизнь сурово обошлась - повод взять с тоски двести пятьдесят.
Вот возникла нежная сучка Элиза Шиитмуллаева - никто не звал, а вовремя. Моталась где-то - по югам, заграницам, мужьям, а в нужный момент настойчиво образовалась тут, под боком. Кабы не она вдруг, Олега бы и не завтра ещё понял, что "двадцать - сорок" есть простое "рассвет - полдень", а не истерическое "куда меня тащите, не хочууууу…" Главное, что как тогда у Олеги ещё ничего за душой не было, так и нынче, в силу обстоятельств, уже не было ничего - не судьба? Живи по соседству социолог, он бы нас вразумил, что Космынскому повезло: ролевое поведение-то было то же, на что Элиза и помчалась, подхвативши подмышки все подолы.
Тогда, ещё в космынские двадцать с небольшим, уже была у неё уютная и несуетная привычка: улечься себе, мурлыча, на левый бочок, поджав к пузу ножонки, пустить в себя хуя, угнездиться, не спеша, на нём поудобнее, да немедленно затеять болтовню, уж вовсе по-родному поладнее приёрзываясь к тебе жопкой. "А Зойке никуда ходить не надо было у неё братьев полно один старший один близнец и один младший ей было почти четырнадцать когда старший женился он две ночи не мог молодую это ну целочки лишить боялась вертелась устроена так была или чёрт-те чё наговорили а характером она и сейчас сволочь на третью ночь брат распсиховался шёл мимо зойкиной комнаты да к ней и завернул а потом от неё пошёл к жене и уж не просил та потом Зойке же наутро жаловалась как трудно женщиной стать а близнец заметил и младшие братья сообразили и тоже пристроились они чё дураки…" Она знала тысячу таких расхожих народных историй, какие пуще всего любят рассказывать заводские тётки наряду с историями про женихов, сбитых насмерть при выходе из автомобиля перед дворцом бракосочетания, соседях-каннибалах и замученных детях. Однако во всех тех пикантных глупостях так хорошо сквозила её искренняя любовь к этому делу, что Космынский часами бы слушал, делая неторопливо туда-сюда.
Самое первое было в ней - глаза идиотки. Такие большие и такие небесно-глупые, что хоть одни те очаровательные очи публикуй на глянцевом развороте - на всемирное счастье всем заядлым дрочилам. С этими глазками - если не поумнеют, упаси Боже, с невиданного горя - будет, голубушка, гармонично и сладко етися до старческого гроба, дай Господь поганке здоровья (и долгих лет - не страшно). Мимо тех глаз никто до сих пор безнаказанно не проскакивал, даже убеждённые импотенты, а в самые сладкие поры, когда ради ебли только и жили, и ели-пили, и ума себе набирали - тогда, бывало, и дрались (она, отдать ей должное, подобного оборота искренне не любила), и сговаривались чуть не впятером по-доброму, лишь бы это. А с самого первого раза Космынский - дело было, знаете ли, летом - страдал по её смуглой попке: впервые увидел вместо воспетых сладострастными поэтами "стыдливо белеющих" интимных частей ровно загорелый девчачий задок - и неожиданно для себя, вместо чтоб обломиться без самого сладкого, пуще обычного приозверел. Будь среди нас ненароком хоть один психолог - расставил бы точки над "ё" насчёт ассоциативных цепочек в подсознании Космынского. Мол, махом пронеслось в мозгу: ведь где-то она, коза, загорала без трусов, скакала под открытым небом с голою задницей, ворочалась нагая под солнцем… может - и правда, дело в этом.
Через двадцать лет она появилась, как уже было сказано, вовремя, не раньше-не позже: Космынский, потерявший незадолго перед тем вторую семью, третью квартиру, Бог знает какие по счёту деньги, работу и надежду, а также, конечно, всякую веру в людей, успел уже разморозиться: положив себе стиснуть зубы и подняться, свёл хлев до минимума и приручил девчонку, которая в первую ночь знакомства, выслушав его нарочито весёлые объяснения, более часа, наверно, геройски сосала ему на чужой кухне, в развалинах расползшейся спать вечеринки. В конце концов, благодаря не столько её добрым губам, а боле удивительному виноватому взгляду снизу вверх, которым девчонка его изредка освещала, жизнь и душа откуда ни возьмись в Олегу вернулись. Набежали вскорости прыгуньи в постель, иные уже рисковали предлагать ему пуговку пришить… жопы у всех были твёрдые и нервные.
Не изменилась, нет. Лишнего веса считать не будем, а милое-то лицо всё оказалось при прежних гримасах. Элизкину физиономию художественно описывать - оно только всё дело портить: рот большой и дёрганый, нос высокий и острый - был бы стрелой, да где-то его поломала: стрела выходила извилистая… Вообще симметрия на том личике не ночевала: даже уже воспетые тут дивные глазки были не равны размерами и вправо по-пионерски косили. А меж тем: только скорчит рожку, щёки подтянет ко глазам - мужичок и скачет на месте…
Когда она позвонила насчёт вспомнить прошлое, Космынский позвал её на пьянку у себя, гостей было много, но удалось не быть дрянью, распустить гостей по домам почти всех, зайти к сидевшей у телевизора Элизе сзади и положить ей руки на грудь. Она на то обиженно возразила, что некто Танька ещё стережёт на кухне и вообще отзывала её для разговора и лила пьяные слёзы про любовь к Олегу… "Идёт она на хер!" - ласково сказал Космынский.
Они легли на бок лицом друг к другу, как плюшевые медведи: техники особенной не покажешь, но и не надо. Наироднейшее же людское прилаживание зато. В юности они остро пахли разными расами - несмотря на неразумное смешение кровей в каждом и потому запись русскими в паспорте - сейчас это куда-то ушло. Он гладил её, как в молодости, почти не касаясь ладонями кожи, и нашёл памятью пальцев самые любимые впадинки между бедром и ягодицей. Налюбились, как псята, - ВРЕМЯ отдыхало, никому тут не обязательное.
Утром Элиза подслушала и спросила (открыв глаза до самого лба): почему ты такое говоришь, когда бреешься? ТОГДА ты тоже-уже был ТАКОЙ? Космынский с удовольствием рассказал ей, самой первой и, наверное, последней бабе, как ненавидит бритьё - после армейского всухую, после многих лет без горячей воды в кранах, после, после, после, одним словом, не материться самым гадким образом, скребя морду самой разрекламированной бритвой, он уже-де не может. Да. Она поцеловала его снизу в подбородок.
Потом Космынский стал очень хорошо зарабатывать, завёл себе фрю из соседнего отдела с умными глазами, стал палить на неё деньги и разрешил пришить себе пуговицу. Тут время его и догнало. Элизка продолжала с ним общаться и без претензий попадаться на пути, но лишнего не хотелось. Один раз она показала ему язык трубочкой из окна троллейбуса, и назавтра он явился на службу с недопустимого бодуна в преддверии, кажется, уже вечного "уйди, свинья, мне всё противно".
(c) Платон Чувствов
Серебряные провода
22 июля 1999 г.
Сегодня я счастлив, впервые за много лет, и счастье мое упруго, живо и осязаемо, как колеблющееся пламя свечи. Сердце стучит в висках, пот расплывается по бровям и стекает в глаза, хотя день совсем не жаркий. К тому же я еще не совсем оправился от глупого и беспричинного страха. Он преследовал меня по пятам, пока я шел домой, прижимая к груди драгоценный сверток - а вдруг сейчас какая-нибудь неизвестная сила выхватит его из моих рук? Утром по радио я слышал, что город находится в области антициклона. Я ничего не смыслю в погоде, но всем известно, что антициклон - это нечто вроде огромного водоворота, и мне было до колик страшно, что я провалюсь в эту захлестывающую воронку, так и не успев добраться до дома. Но этот страх только обострил мои чувства, заставляя полнее ощущать даже мельчайшие оттенки счастья.
Несмотря на то, что все мое тело кричало - Вперед, вперед! - я медленно поднялся по лестнице - мне не хотелось доверять свою радость вульгарному лязгающему лифту - и вот я уже дома. Долой пальто, одежда для прослушивания лежит на своем привычном месте. На цыпочках крадусь к двери, обитой звукоизоляцией, распахиваю ее - и передо мной предстает мой божок - несимметричное сочетание слегка благоухающих пластмассой параллелепипедов, способных излучать из себя самую божественную музыку в мире.
- Здравствуй, друг! - сказал я. Щелчок выключателя - и радиолампы усилителя ожили, словно глаза просыпающегося человека. - Наконец-то, после стольких лет ожидания, мы добились своей цели. Я смогу завершить тебя. Взгляни! - и я бережно развернул пакет, подняв перед собой драгоценную ношу - связку серебряных проводов.
Я гордо окинул взглядом творение рук своих, пока еще молчаливое, но оттого еще более прекрасное, и вновь ощутил жалость к тысячам людей, считающих себя ценителями музыки и в то же время вульгарно покупающих готовые музыкальные комплексы. Человек должен создавать для себя музыку сам, по своему образу и подобию. Только тогда это будет именно его музыка, оживающая и дающая жизнь. Он должен медленно подбирать ее составные части, в течение лет наблюдая, как она постепенно материализуется - сначала молчаливое скопище частей, а затем уже почти живое существо, обладающее своим собственным неповторимым голосом. Аскетическое одухотворенное тело, в котором есть все необходимое и нет ничего лишнего - поэтому меня всегда раздражали ненужные мелочи вроде волнистых поверхностей усилков от Джеффа Роуланда. Ты вкладываешь в это совершенное тело душу - музыкальный диск - и оно оживает. Ты ошибаешься, в сотый раз меняешь детали, производя тончайшие операции, и с каждым разом музыка становится глубже и полноводней, как река, давно уже покинувшая истоки. Долгих четырнадцать лет я создавал свою музыку и все это время знал, какая деталь будет самой последней - вены и артерии, по которым потечет кровь звука, настоящие серебряные провода. Никаких компромиссов, никакой меди - пусть даже сверхчистой или бескислородной, только драгоценное серебро, придающее звучание старинным колоколам.
Несмотря на нечеловеческое желание поскорей приняться за работу по замене проводов, я медлил, стараясь досыта проникнуться острым предвкушением. Сейчас, когда я пишу эти строки, руки трясутся от волнения, слова мешаются в голове и даже слюна перестала смачивать рот, но я заставил себя терпеть эту муку и не жалею об этом. Теперь - пора! Осталось совсем немного - короткое прощание с прежним звучанием, чтобы наиболее четко ощутить изменение музыки - пусть сотни теоретиков утверждают, что разницу заметить невозможно, я знаю, я уверен, что это не так! Ничего современного, изготовленного по самым свежим технологиям. Музыка прощания должна быть старой, насыщенной прекрасным духом того времени, когда по всей огромной Америке колесили диксиленды, а будущие повелители душ лупили друг друга в оркестровых битвах за равнодушного слушателя, ничего не смыслящего в настоящем божественном звуке.
* * *
27 сентября 1999 г.
По комнате задорно бродил призрак контрабаса. Его упругие звучные шаги были настолько осязаемы, что не составляло труда почувствовать вплоть до миллиметра ту точку, куда опускалась невидимая стопа. А под самим потолком, чуть выше тихого клекота ударных, веселой птицей стремительно порхал изменчивый кларнет. Он был чист и бесконечно свободен, вырвавшись за пределы власти листков линованной бумаги и коварного сольфеджио, словно ноты из лопнувшей сетки тактов на рисунках Шнебеля. Иногда мне кажется, что именно о такой свободе когда-то мечтал великий Людвиг - этот страстный неукротимый титан, томящийся и кричащий от боли за чугунными решетками нотной записи.
Я сидел в неудобной позе, подвернув руку, которая уже начала неметь, но боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть эту хрупкую и боязливую обитательницу воздуха. Однако все время меня не покидало сперва смутное, а затем все более осязаемое ощущение, что сегодня произошла некая перемена в звуке, причем далеко не в лучшую сторону. Нет, это не было обычной эволюцией хорошей музыки, которая каждый раз, когда ты ее слышишь, может звучать по-новому, скрадывая одни акценты и неуловимо расставляя другие. Даже послевкусие, которое музыка, словно хорошее вино, должна оставлять в сознании, никогда не повторяется. Но сейчас источник звука явно подводил меня - музыка звучала глуше чем обычно, из нее бесследно исчезали те едва уловимые оттенки, которые чуть слышно вибрируют на пределе слуха, доставляя истинное наслаждение.
Быть может, опять собирается забарахлить транспорт? Едва ли. Я просто немного устал, да и вчерашняя головная боль едва ли способствовала обострению восприятия. Не стоило так долго толочься в насквозь прокуренном интернет-клубе, слушая старого доброго Серегу Летова с его саксофоном, сияющей лысиной и странными девушками, танцевавшими под музыку на деревянной сцене. Собственно, назвать это танцем можно с большим трудом. Они не танцевали в общепринятом смысле этого слова. Их гибкие тела бились в судороге, переплетались друг с другом и со спазматическим пением саксофона, и весь этот непонятный клубок из музыки и человеческих тел внезапно завивался в тугую спираль и взмывал вверх, сквозь облака табачного дыма. Они затягивали в свой водоворот неправдоподобных движений, заставляя цепенеть - должно быть, так когда-то колебались волосы на голове медузы Горгоны. Они, сливающиеся с музыкой, не были больше людьми, и водянистые слезы сочувственной зависти ползли по моим щекам, падая в пластиковый стаканчик со спиртом.
А потом праздник закончился, девушки сняли танцевальные костюмы, облачились в свою обычную одежду, довольно потрепанную и старомодную, и спустились в метро. Я сидел на скамейке напротив, мозг грохотал от боли, как чугунный колокол, и мне было чертовски грустно оттого, что они вынуждены пребывать здесь, в неведомо куда мчащемся вагоне, прижавшись друг к другу, словно от гигантского давления снаружи их тесного мирка. Хотелось подойти к ним и что-то сказать - я и сам не знал, что именно, но было уже поздно, тоннель проглотил меня и последнее, что мне удается вспомнить - это чувство падения в бескрайний черный колодец и стук колес, все усиливающийся и усиливающийся. Его ритм креп, а летящие во все стороны хаотические звуки стремительно слипались вместе, сначала в маленькие скользкие комки, затем во все более и более четкие структуры. Наконец, из образовавшегося звукового пространства начала проступать, раздирая покровы, новая мелодия, ледяная и вселяющая ужас. Я посмотрел ей в лицо, качнулся и исчез.
Проснулся я, разумеется, в обезьяннике на Чкаловской, без кошелька, но зато с синяком под глазом. Очень стыдно.
* * *
14 ноября 1999 г.
Сомнений нет - я теряю слух. Вот уже более месяца я пытаюсь убедить себя в обратном - все тщетно. Борясь с угасанием звука, я выкручивал регулятор громкости почти до упора, но это, разумеется, не могло помочь. Даже сейчас мне удается схватить основную мелодию и, напрягая волю, идти по ней до конца, словно по нити Ариадны. Но это уже не музыка, лишь ее слабое подобие. Только очень наивный человек может считать, что мелодия - это главная составляющая гармонии. Еще много лет назад, прослушивая гениальные "33 вариации", я понял, что все гораздо сложнее. Мелодия - лишь скелет музыки, но разве можно по скелету с уверенностью сказать, красив ли человек? Нет, красоту определяют мельчайшие детали, смутные и неуловимые, но эта красота сейчас бесследно ускользала от меня.
Когда я вышел из квартиры, меня ждала соседка. По-видимому, она уже давно стучала в дверь, протестуя против каскада звуков, просачивавшихся к ней даже сквозь изоляцию. Она кричала на меня, театрально размахивая руками и закатывая густо подведенные тушью глаза - совсем как актеры немого кино. Подумав немного, я галантно поклонился ей и от души зааплодировал. Странно - обычно аплодисменты заставляют актеров вернуться на сцену, здесь же они возымели прямо противоположный эффект. Но задумываться об этом было некогда - меня ждали гораздо более важные дела.
Я вышел из дому и зашагал, не разбирая дороги. Город кишел звуками, и каждый звук мне надо было уловить и запомнить, так как скоро здесь станет очень тихо. Будут бесшумно катиться машины, перестанут шелестеть листья на деревьях, и дети под ними станут разевать рты в неслышимом смехе, похожем на зевоту. Я взмок от усилий, но продолжал изо всех сил напрягать память, а ослабевшие звуки все громоздились и громоздились, совсем как на давно прошедшем концерте Листа в Большом зале Консерватории, когда я познакомился с Натальей.
К тому времени я почти избавился от детского увлечения классикой и ходил на подобные выступления достаточно редко. Пробираясь привычным путем в первый амфитеатр, я уже издали обратил внимание на девушку, сидевшую рядом с моим местом. Она была далеко не красавицей и даже не из тех любимиц прыщавых романтиков, про которых говорят "зато обаятельна" или "на блеклом лице одухотворенно светились большие глаза". Выпуклый лоб, острый подбородок и пегие волосы, похожие на леску, почти вплотную подводили ее к той грани, за которой начинается настоящее уродство. Но именно поэтому я не мог оторвать от нее взгляда. Я непристойно ощупывал ее глазами, прекрасно понимая, что в этот момент ее портрет надежно отпечатывается в моей памяти. Все ее изъяны словно были созданы для того, чтобы обратить на нее внимание, выделить из общей массы людей. Так композитор намеренно вводит в свои произведения свистящие септимы, чтобы заставить слушателя задуматься и открыть новые, дотоле неведомые грани восприятия.
Когда я заговорил с ней, оказалось, что у Натальи к тому же удивительно приятный грудной голос с отличным тембром. Должно быть, именно от него у меня сразу возникла сильнейшая эрекция, не проходившая добрую половину концерта и вызывавшая страшные мучения.
Один мой школьный приятель, подававший надежды математик, когда-то сказал мне, что изобрел коэффициент романтичности, равный отношению количества сказанных женщине нежных слов (в штуках) к объему потраченной с нею спермы (в миллилитрах). По его мнению, для среднестатистического романа график этого коэффициента по времени имеет форму гиперболы.
Терпеть не могу романтическую фазу знакомства.
Из Консерватории мы вышли уже вместе. Внизу у ступенек возникла неловкая пауза - моя случайная знакомая явно ждала, когда я первым начну прощаться. Но вместо этого я неожиданно сказал:
- Наташа, давайте поедем ко мне?
Она удивленно вскинула взгляд, с рефлекторным ехидством спросила:
- И что мы там будем делать?
Едкий сарказм, прозвучавший в ее голосе, почти взбесил меня, и я весьма нахально ответил:
- Сперва мы окончим обсуждение этого довольно посредственного концерта, затем для контраста послушаем дуэт Луи Армстронга с толстой голосистой шлюхой Бесси Смит, а потом займемся сексом на очень неудобной кровати с постоянно отваливающейся ножкой.
По щекам Натальи забегали красные пятна, она натянуто усмехнулась и рванулась в сторону, но я крепко держал ее за локоть. Всем своим естеством я чувствовал, что ей не уйти, она уже заглотила наживку, и потому ничуть не удивился, когда ее напряженная рука обмякла и Наталья безропотно дала себя усадить в автомобиль. За всю дорогу она не проронила ни звука.
* * *
24 ноября 1999 г.
Сегодня я впервые увидел ее. Расплывчатое волокнистое пятно на снимке мозга.
Опухоль.
Как смешно - я долгие годы собирал свою музыку по мельчайшим компонентам, бережно вскрывал их, изменяя деталь за деталью с целью добиться совершенного звука, и при этом даже не мог подумать, что мне когда-нибудь откажет единственный по-настоящему незаменимый прибор, без сверхчувствительной настройки которого все остальные устройства не стоят ничего, - мое собственное тело. И это после стольких усилий, направленных на совершенствование его органов слуха и улучшение восприятия! Мой отец годами до хрипоты спорил со мной, пытаясь заставить изучать английский язык. Уверен, что если б его в один прекрасный день не пристрелил собственный телохранитель, увещевания продолжались бы до сих пор. Он не мог понять, что знание английского убило бы все удовольствие от музыкальности голосов американских джазменов, поскольку мозг неминуемо бы отвлекался на логическую обработку смысла слов. А теперь я мог бы легко согласиться с отцом, да только едва ли услышал бы его советы. Бетховену было легче - музыка звучала в нем самом, не нуждаясь во внешних трансляторах. Но я ведь не голос, а слух, поглощение чужих звуков сделалось смыслом моей жизни, я их переваривал, как еду и питье, а теперь мне суждено среди собственного храма музыки испытывать танталовы муки.
Добрых две недели меня погружают в гудящие аппараты, мажут основание черепа омерзительной слизью, по которой затем скользит машинка со свисающим жирным черным проводом. Но теперь все уже кончено. Финал прост и лаконичен: абсолютная глухота, продолжение головных болей, затем постепенная утрата зрения, вероятное безумие и смерть. Мне потребовалось много усилий, чтобы вытянуть все это из врача, трусливо прятавшегося за обычными экивоками и обнадеживающими словечками - ему пришлось исписать ими почти три листа. Зато он с явным облегчением услышал, что я отказываюсь от госпитализации. Должно быть, не хочет портить мною статистику.
А впрочем, к черту все эти рассуждения. Я устал от бесконечных строчек, от проклятой жалости к себе, и больше всего - от самой своей личности. Все это фальшь, дешевка. Истина гораздо проще, ее можно выразить в двух словах.
Мне страшно.
Мне настолько страшно, что я не могу связно думать. Мысли беспорядочно прыгают от боли, перед глазами мелькают картины далекого прошлого. И почему-то все чаще вспоминается наша жизнь с Натальей, ее блеклое лицо, печальное даже во время секса. А ведь я уже так давно не думал о ней…
Она была самым совершенным музыкальным инструментом из всех, которых я когда-либо видел. Ее сильный грудной голос переливался целым спектром нежнейших бархатных послезвучий. Это было божественно, и каждый раз, прикасаясь к ней, я испытывал трепет. Должно быть, то же чувствует скрипач, подносящий смычок к скрипке великого Гварнери.
Когда мы занимались любовью, это был настоящий джаз - ритмичный, свободный, никогда не повторяющийся. Каждый день я стремился совершенствовать возникающее звучание, извлекать из ее тела все новые ноты. Это было чудовищно сложно и упоительно, словно игра на терменвоксе. Как и этот инструмент, она реагировала не только на прикосновения, но даже на малейшие вибрации окружающего воздуха. Музыку порождали все частички ее плоти - от тонкого, почти неосязаемого пушка на верхнем изгибе линии скул до кончиков пальцев на ногах, чуть заметно трепетавших от тепла. В такие минуты становилось понятно, что даже ее внешняя непривлекательность - всего лишь следствие жесткой функциональности, отличающей подлинные шедевры звука от игрушек для людей, глухих к истинной гармонии. И мелодия лилась - непредсказуемо и в то же время закономерно, только что появившаяся на свет и древняя, как сама жизнь.
Однажды я не выдержал и записал ее. Добавить партию контрабаса и едва уловимые следы перкуссии было делом техники. Сияя от радости, я торжественно преподнес ей диск с результатом моих кропотливых трудов. К моему удивлению, Наталья вовсе не обрадовалась такому подарку и даже всерьез обиделась на меня. Навсегда я запомнил ее слова, за которые она уже через минуту почти униженно просила прощения:
- Твоя любовь стерильна, как серебряная ложка, даже любовь к музыке - ты сам не способен созидать и можешь только впитывать, как черная дыра…
Сейчас я начинаю понимать, что именно с этого момента начались необратимые изменения в наших отношениях.
Наталья была идеально приспособлена для музыки. Но именно поэтому все остальное у нее получалось просто ужасно. Особенно это стало заметно, когда она, повинуясь извечному женскому инстинкту, героически попыталась исполнить роль хранительницы домашнего очага. Тщетно я пытался убедить ее, что меня мало волнует интерьер нашего обиталища. Она оказалась права - я действительно не смог равнодушно смотреть на новые занавески розового цвета и молодцевато стоявшую под ними шеренгу кактусов. Я возненавидел их с первого взгляда. К счастью, ее пылкая забота вскоре привела к гибели большинства этих небритых растений, захлебнувшихся в море разнообразных удобрений и прочей нечисти. Зеленые захватчики сдались. Я терпел.
Покончив с изобретением правильного питания для кактусов, она принялась за меня. Ее робкие салатики в сочетании с лекциями о вреде ресторанной пищи вызывали слезу умиления. Мои намеки (каюсь, порой не слишком вежливые) приводили к довольно печальным сценам, так что я вскоре осознал их бесполезность. Слушая скрип собственных челюстей, мне хотелось вскочить из-за стола и закричать: "Черт возьми! Неужели ты не понимаешь, что все твои старания бесполезны? Я и так ценю тебя на десять порядков больше, чем самую лучшую акустическую систему. Да, ты богиня, и я, если хочешь, буду поклоняться тебе, но не требуй слишком многого. Я готов на ежедневные молитвы, сложение благодарственных гимнов, курение благовоний, человеческие жертвоприношения - только скажи. Но зачем заставлять меня есть эти кошмарные картофельные пирожки, обуглившиеся с одного бока и совершенно сырые с другого? Даже самые суровые боги никогда не проявляли такой жестокости. Житейские мелочи - не их стихия, и тебе тоже никогда не суждено научиться плавно скользить по кухне в пушистых домашних тапочках на босу ногу."
Я терпел, но атмосфера сгущалась, а она была слишком чутким инструментом, чтобы не реагировать на это. Ее нервная натура нуждалась в успокоительном, отупляющем средстве, и она его нашла. Теперь Наталья часами закрывалась в моей музыкальной комнате, откуда доносилось инопланетное стрекотание электронных звуков, тем более нелепое потому, что мой музыкальный комплекс не был приспособлен для такой музыки - в нем не было даже сабвуфера. Вскоре это болезненное пристрастие приобрело характер настоящей наркотической зависимости. Наталья осунулась, глаза ввалились, даже голос - о ужас! - стремительно начал тускнеть. Под электронные пассажи ее стали посещать странные видения, иногда Наталье казалось, что ее тело трансформируется под воздействиями звуковых волн, выворачиваясь наизнанку, как бутылка Клейна. Жалкие попытки игры в домохозяйку наконец прекратились, но легче не стало. Кончилось тем, что я однажды ворвался в комнату (грохот "Оксиджена", опустевшие глаза, следящие за очередной изменчивой галлюцинацией, ниточка слюны свисает из уголка открытого рта…), привел ее в себя парой пощечин и переломал все диски с этой мерзостью, порвав от усердия ладонь. Наталья смотрела на производимые мною разрушения, не мигая и лишь изредка всхлипывая, потом неожиданно поднялась и, как заводная кукла, направилась к аппаратуре. Я сперва хотел было ее остановить, но не сделал этого. Напротив, мною овладел довольно задорный интерес. За последствия я не волновался, мне уже было все равно. Слишком долго я метался от остатков своей привязанности до ненависти (неоправданной и гнусненькой, и поэтому особенно лютой). Должно быть, в тот момент я как раз находился на полпути между ними - в точке абсолютного равнодушия.
Довольно уверенной походкой она подошла к системе и начала по одному отсоединять провода - сначала от аккумуляторного блока, затем от усилителей и акустики. Освобожденные кабели она залихватски закидывала на плечо, так что при каждом ее движении они тихонько шуршали и извивались, словно гадюки. Отобрав таким образом пять проводов, она стянула их в жгут и принялась завязывать узлы. Пальцы почти не слушались Натальи, и я устроился поудобнее в кресле, наблюдая за ее стараниями. Наконец, ей удалось завязать две петли на концах жгута - одну побольше, другую поменьше. Сделав пару неуверенных шагов к центру комнаты, она неожиданно вернулась к усилкам и, нагнувшись, поцеловала торчащую вверх еще теплую колбу ГМ-70. Она глубоко вошла ей в рот , так что отпечатки губной помады остались почти у самого основания лампы. Затем Наталья встала под крюком, торчавшим из середины потолка (отвратительно звеневшую люстру я убрал из комнаты еще в самом начале конструирования системы).
Она пыталась накинуть маленькую петлю на крюк, забавно подпрыгивая и приседая после каждого прыжка, словно в реверансе.
Несчастное неумелое существо, скрипка, умеющая говорить! Ничто ей не удавалось сделать как нормальному человеку, даже повеситься. В моем присутствии, на скользких проводах, которые наверняка развяжутся под тяжестью тела... Да если ей и удастся укрепить удавку на крюке, как она сможет поместить голову в петлю, если во всей комнате нет ни одной табуретки, а в единственном кресле сижу я!
Вечером того же дня Наталья ушла. Точнее, просто исчезла. Я даже не слышал, как она закрыла дверь.
* * *
15 апреля 2000 г.
Я сделал странное открытие. Неделю - или, может быть, две недели назад? - мой правый глаз окончательно перестал видеть. Крайне занятно наблюдать его в зеркале - кажется, что из моего собственного черепа на меня холодно глядит какое-то другое существо. Я решил отметить это событие способом, показавшимся мне тогда довольно забавным - прокрутить пару-тройку дисков Ширинга и Рэя Чарльза. Я намеренно не употребляю слова "прослушать" - звуки уже давно исчезли и ежедневное наблюдение за колебаниями света в электролампах превратилось в необходимый ритуал, позволяющий сохранять видимость нормального образа жизни. К тому же, если поднести руки к акустической системе (так в холодную погоду греют ладони у костра), можно по колебаниям реконструировать значительную часть знакомой музыки.
Приблизительно через час случилось удивительное - у меня возникло стойкое ощущение, что я вновь слышу звуки! Конечно, они были на самом пороге восприятия - точнее, робко толпились за этим порогом, но их существование было абсолютно осязаемым. Это невозможно описать, но каждый любитель лампового звука легко поймет меня - даже до начала воспроизведения музыки включенные лампы наполняют комнату густым и бархатистым предвестником звука - так молчание человека, внимательно слушающего тебя, разительно отличается от молчания пустого зала. Уже по этой живой тишине можно точно определить места, в которых музыка звучит наилучшим образом.
Говорят, что после утраты одного или нескольких чувств остальные становятся гораздо более острыми. Именно это я наблюдаю сейчас на собственном опыте. Никакого самообмана быть не может - я специально включал случайный порядок воспроизведения и всякий раз безошибочно определял звучащую композицию, даже не вглядываясь в индикатор. Может быть, я научился сверхчуткому осязанию звуковых колебаний, или же это новое, еще не известное науке чувство, но только оно крепнет во мне, усиливаясь с каждым часом. Сейчас я отчетливо ощущаю хриплые вибрации работающего холодильника, звуки шагов по паркету. Остатки зрения быстро исчезают, и я ловлю себя на мысли, что при ориентировке все более полагаюсь на эти новые ощущения, похожие на игру теней, мелькающих по освещенной ширме. Если бы только я мог отбросить эту ширму и увидеть реальную картину происходящего вокруг меня…
* * *
июнь
Прошу тебя, ответь: почему всякий раз, погружаясь в твою летучую серебряную оболочку, я обнаруживаю под нею только матовое сияние меди? Или это всего лишь рыжая ржавчина, живущая во мне самом? Твой образ не отпечатывается мягким силуэтом, он врезается в мозг, тяжко и неотвратимо. Твое эго порождает тепло не мягким уютом, но жестким трением - так когда-то добывали огонь дикари и обезумевшие одинокие робинзоны. Силы притяжения и отталкивания сталкиваются и перехлестывают друг друга, вздымая нарастающие волны - так сливаются звуки, порождаемые левой и правой рукой, когда ты бесстрашно опускаешь их в отверстую пасть ревущего рояля. Только таким образом достижима истинная гармония, и только поэтому она столь хрупка и недолговечна. Быть может, стаи звуков, словно игривые дельфины, вновь вынесут тебя на поверхность и ты со временем станешь великой певицей. Ежедневные мелодические пытки разовьют твой голос, он станет выпуклым и упругим, как тело созревшей женщины, а отточенная веками наука оплодотворит его целительным бальзамом, который сияющая изогнутая трубка театрального врача будет извергать в глубинах твоего горла на упругие влажные складки голосовых связок. Ты выйдешь на сцену, неся на себе нарисованное чужое лицо, и когда его отражения в хрустальной люстре раскроют свои маленькие рты, сотни проводов впитают твой голос, чтобы переплавить его в мириады маленьких алюминиевых душ с золотым напылением. Электронные машины - от маленьких тупых радиоприемников до утонченных аристократов на трансформаторах Bertolucci - зазвучат по твоему образу и подобию. Покорные и равнодушные, они проживают тысячи жизней и знают ответы на все вопросы, но какое это имеет значение, когда далеко в бездонном пространстве мозга молчаливая Ева надкусывает твои глазные яблоки и смеется во тьме…
* * *
<нет даты>
За окном рождается утро. Косые лучи пробивают темноту, и сотни крошечных пылинок летят на свет, как мотыльки. Ворона, хрипло каркая, медленно кружит над самой дорогой, а глупый породистый пес скачет за ней со всех лап, чуть не касаясь носом вороньего хвоста. Казалось бы, добыча вот-вот сама свалится ему в зубы, но всякий раз птица ухитряется каким-то чудом увернуться. Наконец, вороне надоедает забавляться со своей простодушной игрушкой и она легко взмывает вверх. Ее тень молниеносно пробегает по стеллажам, на которых покоятся диски. Божественный Джон Ли Хукер, Майлз Дэвис, Колтрейн… Я лениво улыбаюсь, выдавливая из себя остатки утреннего сна. Спешить некуда. Листья березы, живущей за окном, чуть заметно окрашивают собственную тень в зеленый цвет. Она легонько движется, влекомая по стене невидимым отражением ветра, и так же плавно и спокойно приходит понимание: я счастлив, абсолютно и безмятежно.
Мое обновленное сознание имеет лишь один маленький недостаток: понятие времени ускользает от меня. Таковы правила игры. Прошлое, если я все еще верно ощущаю значение этого понятия, развертывается в пространстве, как огромная картинная галерея. Так смешно: вот я впервые за долгий срок выхожу из своей норы, крадясь по следу музыки, точно ищейка. Она то исчезает - и тогда забавная фигурка замирает на месте, - то появляется вновь. Наконец, невидимые волны крепнут и я иду вперед, балансируя на грани двух мироощущений - мира, к которому меня приучали с рождения, и мира музыки. Я вспоминаю свою первую встречу с ней, во время полета в черном туннеле. Да, она способна привести в первобытный ужас, лишить сознания, но теперь все не так. Ее отзвуки притягивают меня, ласково и бережно, а призраки привычного и родного уклада жизни истаивают в своей угрюмой слепоте.
Я понимаю, что всякое мое движение, каждая мысль тоже являются музыкой, и сочинять ее напрямую гораздо проще и эффективнее, чем прибегать к помощи грубых посредников. По меркам окружающих, я теперь обладаю невероятной силой и исключительно острым умом, тогда как физиологически я почти не меняюсь, если не считать уничтожения надоедливой опухоли - ничто не должно мешать чистоте моего восприятия.
Другая картинка: из озорства я проигрываю довольно простенькую мелодию, в результате чего в моем обиталище оказывается несколько плотных пачек зеленоватых листков с изображенными на них грустными лицами. Для этого далеко на улице приходится оборвать несколько проводков, что немного печально. Зато эти бумажные клочья сгорают с исключительно приятным звуком. Должно быть, именно поэтому их так ценят люди (если и не явно, то подсознательно).
Шаг за шагом я продвигаюсь к настоящему мастерству. Уверен, что сейчас даже мой почерк ничем не отличается от обычного, хотя вместо кропотливого заполнения тетради достаточно изобразить несложную мелодию с элементарными аранжировками, не отвлекаясь на восприятие чернильного следа и формулировку мыслей. Скоро и эти звуки умолкнут - тогда придет время настоящей музыки.
Она уже давно терпеливо ждет меня. Там, за окном - разве можно не слышать пения невообразимо огромных и в то же время хрупких акустических систем? Разве не сияют множеством огней усилители? И, конечно же, люди - эти бесчисленные провода, по которым стремится к своей цели упорядоченная энергия. Она еще не зазвучала и почти невозможно воспринять ее. Разнородная, но равно прекрасная, она летит через своих слепых посредников, чтобы родиться на свет и самой стать светом. Чем лучше проводник, тем быстрее она пролетает сквозь него. И если в этот краткий миг кто-то сумеет уловить хотя бы отголоски гармонии, освободить ее от собственных помех, окружающие проводки иногда объявляют его гением, хотя - кто знает? - может быть, его сплав гораздо менее чист, чем у соседа, по ошибке подключенного к неверным контактам?
Да, система несовершенна и меня ждет громадное поле работы. Многое предстоит изменить, и я, лишенный прошлого и будущего, не способен предсказать момент завершающего аккорда. Но мне твердо известно: когда-нибудь он придет и я с торжественной радостью вырву один за другим старые провода из разъемов, чтобы постепенно насытить музыку чистым серебром. Когда-нибудь… Я не тороплюсь.
В. Севриновский.
АННА И "КОМИЛЬФО"
Был ещё ранний вечер пятницы. Вот уже много лет, почти каждую пятницу, если не случалось ему быть в отъезде, заболеть не на шутку или не происходило ещё чего-то чрезвычайного и непредвиденного, Комильфо приходил часам к шести в жилище Анны, в её однокомнатную квартиру на первом этаже типовой "хрущевки", такой же, как и сотни других густо наставленных, уродливых серых инсул в этом окраинном районе города.
Ему всегда было невыносимо трудно приходить сюда, но ни разу за все эти годы не случалось, чтобы он взял, да и не пришел бы, пропустил без уважительной причины урочную пятницу. Вот и сегодня ровно в шесть вечера он уже сидит на видавшей виды, протертой до дыр тахте, занимающей едва ли не треть всего пространства кухни, и смолит одну сигарету за другой, молча и терпеливо ожидая, пока женщина вскипятит воду в синем чайнике со свистком и заварит их любимый цейлонский чай. Анна, по обыкновению, хлопочет на крохотном пятачке между газовой плитой и шатким столиком, покрытым старомодной клеенкой в розочках и, время от времени, окидывает гостя своим немного рассеянным взглядом.
- Ну вот, Комильфо, кушать подано. Прошу к столу, - произносит Анна.
"Комильфо" - это его прозвище со студенческих лет, которое ему дали друзья-однокурсники за привычку заканчивать каждый тост одной и той же фразой - "пусть всё у нас будет comme il faut". Анна тоже была его сокурсницей, и, прежде всего, с её подачи к нему и приклеилась эта дурацкая кличка. За столом они почти не разговаривают друг с другом, если не считать, конечно, за разговор редкие, короткие реплики, прерывающие, по мере необходимости, ровное, монолитное течение тишины:
- Передай два куска сахара, пожалуйста…
- Благодарю…
- Заварки достаточно?
- Спасибо, достаточно…
- Печенье будешь? Овсяное…
- Нет, спасибо…
Комильфо сегодня нарочито спокоен и безмятежен. По тому, как он всецело поглощен самим процессом чаепития, можно подумать, что нет на свете, пожалуй, более важной и значительной вещи, чем вот так терпеливо и сосредоточенно помешивать ложечкой в чашке чая, стараясь при этом не коснуться ее стенок, помешивать до тех пор, пока не растворится последняя крупинка сахара. Но его как бы случайный взгляд то и дело пересекается с её, как бы рассеянным взглядом. Он видит миндалевидные, восточные, немного близорукие глаза Анны, глаза из его еженощных, назойливых, изнуряющих снов, видит впадинку на подбородке её лица, мельчайшие изгибы двух бороздок на переносице. Он ощущает исходящее от нее тепло и холод. Зачем он здесь? Все эти десять лет он пытался найти сколько-нибудь сносное объяснение этому странному, совершенно абсурдному продолжению когда-то опьянившего его, восхитительного студенческого романа. Вернее, даже не продолжению, а нескончаемому, однообразному эпилогу, в котором соавторы никак не могут решиться поставить давно напрашивающуюся последнюю точку. Ничего уже не осталось в нем от некогда бушевавших чувств, ни толики былой страсти, ни малого остатка прежней нежности, ни даже испытанных однажды, перед прощанием, жалости и презрения. Вот только ничем не объяснимое смущение, которое он всегда испытывал, находясь рядом с ней, почему-то осталось. Смущение от какой-то, передаваемой энергетическим путем, необъяснимой, но явственной угрозы, сопряженной с этим, таким слабым и беспомощным на вид существом. Они были полной противоположностью друг другу. Комильфо всегда был сильным, благополучным, уверенным в себе юношей, мужчиной, мужем, достойным баловнем судьбы. Для него никогда не существовало неразрешимых ситуаций. Всегда он умел находить кратчайший путь к намеченной цели, а если такого пути не существовало, усердно торил его сам, невзирая на самую запутанную неблагодарность жизненных обстоятельств, просчитывая все возможные перспективы и последствия. Если он чем и жертвовал в жизни, то жертвы эти напоминали, скорее, красивую комбинацию в шахматной партии, когда потеря фигуры вела к развитию молниеносной, матовой атаки. Если ему, условно говоря, потребовалось бы, как можно скорее закрасить что-то в коричневатый тон, он выбрал бы для этого самый большой малярный валик и купил самой густой коричневой олифы. Анна же, и с этим ничего нельзя было поделать, обязательно взяла бы в руки самую тонкую кисточку и, поминутно промывая ее в воде, смешивала красные, синие и желтые акварели, в надежде извлечь какой-то совершенно особенный оттенок коричневого цвета. Всё существо Анны словно бы составляли корпускулы неразрешимых внутренних противоречий, и она жертвовала чем-то важным для себя сплошь и рядом, и чаще всего исключительно себе же во вред. Все эти десять лет Комильфо сознавал, какие они не только разные, но и чужие друг другу люди. Он и сейчас ещё не мог понять, что же никак не позволяло ему бесповоротно вычеркнуть Анну из своей жизни, что сделало его таким зависимым от этих пятничных доз неловкого молчания на кухне, прерываемого лишь звяканьем чайной посуды и редкими, ни к чему не обязывающими репликами. Почти десять лет он неустанно воевал сам с собой с собой, каждый раз клялся себе, что следующая пятница будет последней, и всякий раз проклинал себя, когда нечто властное, непонятное и оттого самое страшное в нем, вновь приводило его в ненавистный дом на городской окраине. Но сегодня Комильфо точно знал, что пришел к Анне в последний раз. Через два дня он будет уже очень далеко от этой квартиры, города, страны, окажется в совершенно другой, начатой сызнова жизни. После той, многолетней давности и может быть единственной в его жизни крупной ошибки, он словно бы проживал две параллельные жизни. В одной жизни он был тем, кем, собственно, всегда и стремился быть - благополучным и уверенным в себе человеком, всегдашним баловнем судьбы. Эта его жизнь была насыщена яркими событиями, профессиональными ростом, достижениями в бизнесе, теплом семейного очага, первыми школьными успехами его обожаемых девочек-однолеток. Да, женился Комильфо всё же несколько раньше, чем планировал, но сделал он так именно для того, чтобы как можно быстрее выветрить из памяти то, что было связано с Анной, с этой женщиной-полупризраком, у которой всё живое сфокусировалось в обманчиво-рассеянном взгляде, вмещающем в себя нежность и сострадание, покорность и вызов, а, главное, смутную, но вещественную угрозу. Этот тихий, печальный полупризрак и есть его другая, параллельная, жизнь. Жизнь, которая происходит циклически, от одной ненавистной пятницы до другой, которая врывается в каждый его сон одним и тем же невыносимым видением - безропотным и жестоким взглядом непрощающих, любящих глаз. Комильфо вновь и вновь, как будто наяву, слышит голос из своих снов, слабый, надтреснутый от отчаяния голос, оглушающий его сильней иерихонских труб, голос, возвещающей о случившейся непоправимости: "Теперь-то я уже никогда не смогу стать матерью. Всё кончено".
Комильфо медленно попивает полуостывший цейлонский чай, изредка бросая на Анну "случайные" взгляды, наталкивается на излучаемую её глазами неясную угрозу, замечает в этих глазах промельки какого-то уже почти инфернального блеска. И, вдруг, Комильфо впервые в жизни, не во сне, а наяву, становится по настоящему страшно, каким-то дарованным свыше наитием он за одно мгновение четко осознает то, чего никак не мог осмыслить все эти долгие годы. Теперь, перед неизбежной разлукой, Комильфо понимает, почему он так и не смог заставить себя не приходить в этот дом, почему его война была изначально обречена на поражение. Не с собой он боролся, а с этой, оставившей его и оставшейся одинокой, хрупкой, неразумной и всё ещё любящей женщиной. Анна никогда не укоряла Комильфо за то, что тот настоял тогда, десять лет назад, на единственно правильном, как он полагал в сложившихся обстоятельствах, поступке. Уверенный в себе мужчина действовал тогда так, как всегда и привык действовать, всё просчитал, всё выверил, оценил и взвесил возможные последствия, принял одно на двоих решение. Но реально случившегося последствия он все же не принял в расчет. И вот эта ошибка, да и не ошибка даже, а так, скорее, злосчастье какое-то, медленно, но верно подточила его незыблемые, казалось, убеждения в своей всегдашней правоте и непогрешимости, смутила его сердце неведомым доселе чувством вины и растерянности. Комильфо никогда не хотел сознаваться в этом самому себе, загонял любые переживания вглубь то новыми грандиозными планами, то новыми любовницами, то еще какими-то неординарными увлечениями и развлечениями. Но растерянность и вина так и не отступили. Как будто в его душу поселился черт-мнемоник, и всё никак не мог успокоиться. Успокоить же этого чертяку могло только одно - прощение Анны. Теперь Комильфо знал, что приводило его в дом Анны каждую божью пятницу. Он жаждал её прощения, и всякий раз безумно надеялся на него. Прощение было необходимо гостю, чтобы жить дальше, чтобы навсегда убежать из опостылевшей параллели, чтобы освободить свои сны, обрести, наконец, долгожданный покой. Но Анна до сих пор не простила его. Она любила его по-прежнему, он чувствовал это, но не прощала, не снимала с души закабалившую Комильфо тяжесть. Но теперь-то уж он обманет настырного черта. Пусть он не может победить эту слабую женщину, но убежать от нее он пока еще в силах. Он прервет этот нескончаемый цикл, оставит дом, работу, все свои возможности и перспективы, и начнет жить заново. Вот только жену и девочек он, конечно, возьмет с собой, и они вместе, шаг за шагом, кирпичик за кирпичиком, будут строить себе новый дом и новую судьбу. Всё свое прошлое он сделает акосмическим и нереальным. Не может же быть, чтобы Господь не дал ему такого шанса. Он платит за этот шанс довольно подходящую, довольно приличную цену.
Но сегодня последняя пятница перед отлетом, Комильфо допивает остывший чай и уже не надеется на прощение. Он сдаст эту партию, чтобы сесть за доску снова и, разыграв другое начало, взять убедительный реванш. Такова непостижимая диалектика жизни. Комильфо размышляет: не сказать ли Анне, что это их, может быть, последняя встреча. Во всяком случае, в следующую пятницу она его не дождется, и через две пятницы, и через много-много следующих пятниц она его не дождется. Скорее всего, они больше уже не увидятся. Сказать или не сказать, сказать или не сказать?
Но Анне ничего и не нужно говорить. Она всегда умела читать все, что происходило в душе своего возлюбленного. Комильфо больше не придет. Комильфо хочет лишить её того последнего, что ещё делало её жизнь более-менее осмысленной, хочет уничтожить их, обоюдоострую, замысловатую дружбу-вражду, их, произрастающую из общего корня, боль и близость, отнять у нее эти молчаливые пятничные вечера, ожиданием которых, и наполняла Анна пустоту вокруг себя. Скоро девять вечера - негласно установленный час прощания. Анна не знает, что сделает в следующую минуту, но что-то древнее, необузданное и повелительное в ней требует действий. "Он опять предает тебя, - звучит в ней голос этого необузданного существа, - а ведь ты его еще не простила за убиенного вами первенца, который стал и убиенным последышем твоим. Ты не можешь, не имеешь права отпустить его навсегда".
- А почему бы нам сегодня не выпить вина? - распарывает тишину её тонкий и глубокий голос, совсем не тот, который приходил изматывать Комильфо по ночам, а тот, который он уже почти успел забыть - пленительный, девственный, завораживающий.
- Не может быть, - думает Комильфо, - неужели это все-таки произойдет, неужели она поняла, наконец, что произошедшее с ними всего лишь несчастный случай, и в том нет, и не может быть, чьей-либо вины.
Комильфо ничем не хочет выдавать свою взволнованность, отвечает как всегда спокойно и безмятежно, но в интонации его предательски проскальзывают торжественные нотки:
- "Конечно, дорогая, почему бы нам сегодня не выпить вина"?
Анна поднимается из-за стола и проходит в комнату. Не спеши, - обращается она сама к себе, - неужели ты и вправду это сделаешь? Неужели ты всегда готова была это сделать? Какая ужасную и пошлую в своей банальности мелодраму ты здесь удумала! Остановись, дура! Но она не останавливается. Достает пузатый графин сладкой домашней наливки, его любимой, вишневой, берет из аптечки ампулу сильно концентрированного раствора инсулина, выливает всю, без остатка, бесцветную жидкость в графин, прихватывает бокалы из стекла "фавриль", один из подарков Комильфо на её день рождения, и на минуту замирает, чтобы успокоить дыхание. Боже, какая дешевая мелодрама, - повторяет она себе, - какая бездарная мыльная опера! И вот она стоит, маленькая одинокая женщина в маленькой бедной квартире типовой "хрущевки". Женщина, в которой настолько сильно первородное женское, греховное и высокое, разрушительное и прекрасное, что никакое время не смогло бы наложить на неё свой отпечаток, заставить воспринимать её как-то иначе, чем просто Женщина. Такой она была от сотворения мира и такой она пребудет до конца света. Испокон веков и во веки веков. Эта она, Анна, была первой отравительницей в истории рода человеческого. Она была несчастной Агриппиной, супругой римского императора Клавдия, направляющейся под покровом ночи к старухе Лукусте, она была Лукрецией Борджиа, избавляющейся от очередного невозможного любовника. Это её сердце учащенно билось в тысячах и тысячах других, уже отравленных предательством женщинах.
Анна собирается с силами и возвращается на кухню. Гость уже снова развалился на тахте, безмятежный и расслабленный. Он молча курит одну сигарету за другой, смотрит как в плотной, все более сгущающейся тишине Женщина разливает сладкое красное вино в два больших подарочных бокала.
Комильфо узнает эти бокалы, ликует в сердце своем. Чудо все-таки произошло. Анна простила его! Она не могла его не простить! А впереди целая жизнь, бесконечная и прекрасная…
(c) Олег Горшков
ДЕНЬ, КОГДА Я НЕ УСПЕЛ
Нет ничего хуже на свете, чем зимняя Москва. Бедствие и наказание. Так думал я, вытаптывая гряз-ную жижу возле станции метро "Маяковская". Плечо оттягивала сумка, в руке вял букет роз. Розы - алые - смотрелись как цветная деталь в черно-белом фильме. На меня оглядывались. Я подумывал о том, не пора ли их кому-нибудь преподнести. Шел третий час моего ожидания. Все становилось очевидной глупостью, фрагментом грустной комедии, где главному герою не везет до самого финала. Я вспоминал приметы. "На мне будет короткая шубка, такая, знаешь, под леопарда, с пятнышками", - пробивался высокий голос сквозь помехи межгорода, и я рисовал ту, которую никогда не видел. - "И шапочка, шапочка, такой ни у кого нет, я тебе точно говорю, джинсы кожаные, черные, ты меня узнаешь, ты меня обязательно узнаешь. А я тебя как узнаю?". Я описал себя, но ей было проще - имелось фото.
Три часа истекли. Сто восемьдесят минут глагола "ждать".
Я взял пива, выбросил цветы в урну, урна стала тут же напоминать вазу, и вышел из перехода на ули-цу. Слякоть не кончалась, к тому же пошел снег, он таял, не долетая до земли, пиво казалось противным. Я встал возле какого-то дома под козырек, стал пить и думать, что делать дальше. Перспективы дня утратили ясность. А я даже - смешно сказать - договорился насчет гостиничного номера. Если что, я размышлял, можно будет сдать обратный билет на самолет. Потом бы выкрутился как-нибудь. В общем, утром этого дня в мире не было мужчины более уверенного в себе, чем я. Стою теперь, допиваю очередное пиво в центре циничной и мокрой столицы.
Каким-то образом время убить удалось. В больших городах время убивается быстрее и разнообразнее, чем в провинции. Вернулся в гостиницу. Вечером, точнее заполночь каждого дня, мы с моим соседом - пра-возащитником из Южно-Сахалинска - ужинали в номере (моя "Братская" водка вначале, а затем - регуляр-ное пиво и его красная рыба и чамча - капуста с перцем), он рассказывал мне о своих встречах в штабе "Яб-лока", с представителями какой-то загадочной Хельсинкской группы, наполнял свою тумбочку брошюрами, книгами, проспектами… Одна из них называлась: "Яблоко и земельный вопрос".
Я слушал рассказы о Сахалине, но слышал поезд, в котором ехала она. Отпросившись на работе, уд-рав на сутки, оставив дочь, забыв о делах, ехала, черт возьми, ко мне. Мне было хорошо думать об этом, я почти не верил. Я думал, мне повезло. Ведь я и сам прилетел в столицу ради нее. Я ни на что не надеялся, и просто хотел увидеть женщину, с которой переписывался около года. Мне нравились её письма - искренние и остроумные.
Итак, в январе двухтысячного года я сделался правозащитник. В интернете я наткнулся на сайт, пред-лагавший участие в некоем проекте. Предлагалось на адрес сайта отправлять сообщения о ходе предвыбор-ных кампаний (в тот год мы выбирали Думу). И я старательно штудировал прессу, засматривался на столбы с наглядной агитацией, слушал дебаты. Отправлял корреспонденции, ни сколько из любви к истине, сколько из-за фразы, прочитанной в пресс-релизе: "По итогам участия в проекте состоится конференция…". Другого пути в Москву у меня не было. Билет на самолет в один конец стоит три моих зарплаты, и я был готов ехать на поезде, да хоть на лыжах в тайге по сугробам. Все равно бы я до нее добрался.
У меня всегда так - если я решил, лучше не мешать…
Решаю вот только долго…
Меня пригласили поработать на одного из кандидатов. Написал две статьи. Первую я написал за сорок минут. Сочинение на тему "Каким должен быть наш депутат" с моей подписью зависли на первых полосах. Второй опус - призыв к молодежи голосовать на выборах - занял минут двадцать.
Эти две статьи - стыдоба моя…
Но мне было все равно, я рвался в Москву. Я заполнял базу данных сайта своими посланиями, писал Оле длинные письма, получая в ответ такие же, и чувствовал - все должно получится. Бывают такие момен-ты, когда знаешь - все получится, только не знаешь, почему…
Тем временем выборы завершились. Мы все - невеликий штат городских журналистов - здорово по-трепали друг другу нервы. Было бы из-за чего? Нашими руками, глотками, амбициями, добились своих це-лей. Купили, а потом выбросили. Ну и ладно.
Я, фактически отработав в штабе одного из кандидатов, проголосовал против всех. Мой приятель, ци-ничный омоновец, по этому случаю высказался так:
- Жаль, что в бюллетенях нет пункта "за всех". Я бы там крестик поставил.
Посмеиваясь, мы врубали "Element of crime" и выпивали, спасаясь то ли от холода, то ли от суеты, то ли от абсурда, а, скорее всего - просто так.
И когда стало совсем нехорошо - свершилось. "Вы приглашены на конференцию, посвященную ито-гам… дорога в оба конца, проживание - за счет принимающей стороны… от вас требуются следующие до-кументы…". Я перечитывал письмо по несколько раз в день, не верил. Я что-то слышал - мечты иногда сбываются. На оформление оставалось два дня. Успел.
На третий день, когда Ту-154 оторвался от полосы, я отдышался, и едва не завопил от радости. Стю-ардессы казались ангелами, а самолет летел быстрее света…
И поздно вечером, глядя в московскую мглу, где высился вдали силуэт телебашни, а справа, как напо-минание о том, откуда я приехал, светилась неоном надпись - "Гостиница "Байкал", я испытал что-то очень похожее на счастье. Смешно, но так оно и было. Потом я сел к телефону и набрал ее номер. У меня дрожали пальцы, когда я накручивал диск:
- Оля, знаешь, я прилетел…
И лишь после этого я позвонил домой.
Через день состоялась конференция. Центральной фигурой был один из бывших советников Ельцина - Георгий Сатаров. Он говорил о необходимости объединения, о неравнодушии, оценивал ситуацию. У нас сложилась небольшая компания, географией охватившая Сахалин, Братск, Омск, Таганрог. Вечером мы си-дели в гостиничном баре и разговаривали. Дядька из Таганрога удивлял меня классическим южно-русским говором. Дамы из Омска картинно отказывались от вина, но налегали на салаты. А в моей голове кружилось: "Она знает - я здесь".
И я снова позвонил. И она сказала:
- Я выезжаю.
Жизнь - это здорово, думал я и спустился обратно в бар, где взял шампанского и предложил выпить за "Москву, место встречи изменить нельзя". Даже строгие поедательницы салата из Омска не стали возражать и придвинули свои бокалы.
Второй день конференции, а после, вечером, ужин в ресторане Дома журналистов. Бывший советник президента поразил простотой и легкостью в общении. А тут он и вообще свистнул, привлекая внимание:
- Дамы и господа, друзья, я рад, что все мы собрались!
В тот вечер, слушая тост, мне подумалось, что мы, все вместе, может, сможем чего-то добиться. И наш нелепый и странный труд в деле сбора информации о работе действующего депутатского корпуса на местах принесет свои прекрасные и чистые плоды. Когда собираются вместе полсотни романтиков - это очень не зря… Стало немного стыдно, что для меня конференция - просто возможность приехать…
После ресторана мы отправились гулять. Ночной Арбат был многолюден и праздничен. Царь Петр ка-зался стоящим на пластилиновом пьедестале. Чуть дальше, на одном из домов, я различил табличку - "По-сольство Мадагаскара". Чувство нереальности происходящего не покидало. В конце концов, каждый имеет право на свои три дня сказки.
И уже, около часу ночи, когда я вернулся в гостиницу, снова раздался звонок:
- Сережка, как мы с тобой завтра увидимся?
И три часа я провел, с огромным букетом алых роз, в переходе "Маяковской", всматриваясь в каждую женщину, стараясь никого не пропустить… думается, не каждый влюбленный столь терпелив.
Она не пришла. Не было её.
Я допил пиво и отправился в "Библио-глобус". Бродя среди долгих книжных рядов, я пытался отве-тить на вечный вопрос "почему?"
Стал подниматься на второй этаж. Дорогу загородила женщина с длинными рыжими волосами, в рос-кошном синем бархатном платье. Совершенно не соображая, я взял ее за талию, пытаясь чуть отодвинуть в сторону. Женщина оглянулась, в ее чертах мелькнуло что-то едва знакомое, и сказала:
- Ой, извините, пожалуйста, проходите.
Я разглядывал книги, присматриваясь к ценам, что-то выбирая. Книжные магазины - очень хорошее место, чтобы успокоиться, это так. Бродил и никак не мог прийти в себя.
В магазине объявили:
- В семнадцать часов состоится презентация книги воспоминаний Олега Непомнящего, бывшего ди-ректора Аллы Пугачевой, Филиппа Киркорова и других звезд нашей эстрады.
К столику с микрофоном подошел маленький лысый человек жуликоватого типа. Откуда-то возникли два телеоператора. Мгновенно собрался народ. У многих в руках были книги этого самого Непомнящего. Женщина, которую я нечаянно тронул за талию, взяла микрофон и произнесла:
- Здравствуйте! Этот вот человек написал о нас книгу… О чём там написано, мне даже подумать страшно…
А еще говорят о недоступности звезд. Вот, только что стояла, дорогу загораживала.
Легче от этого не стало.
Вернулся в гостиницу. Послезавтра домой. Сказка закончилась. Я старался не думать о том, что про-изошло, точнее о том, чего не произошло. Вдруг она незаметно меня увидела и не стала подходить. Иногда самые глупые предположения - самые верные…
Вернулся Николай Николаевич, сахалинец.
- Как всегда?
- Конечно, - ответил я и отправился за пивом.
Мы снова рассказывали друг другу о наших краях. Причем, я больше молчал. Да и что я мог ему рас-сказать?
А потом снова позвонили:
- Сережка, как же так? - это была Оля.
- Я ждал тебя три часа, - сказал я… - Куда ты пропала?
Было плохо слышно, она звонила из автомата, но выяснилось, что в том месте, где мы договорились встретиться, два выхода. Все было очень просто. Ольга ждала меня у другого. Правда, не так долго как я…
- Надо обязательно завтра увидеться.
- Да-да-да. У меня завтра поезд в четыре.
Мы снова договорились, но уже в другом месте. В том, которое оба хорошо знали. И уж где наверняка не смогли бы потеряться… Глупец, я совершил ошибку. Надо было не договариваться на завтра, а ехать, мчаться на окраину, где она остановилась у друзей…
Новый день. Закрытие конференции. Общее фото на память. Обмен адресами, уверения писать друг другу, пожелания руководителей "не останавливаться на достигнутом". Только не совсем ясно, чего же мы достигли…
Полдень. Место встречи. Я не стал покупать цветов. В сумке лежал мой подарок. Я его вез из дома. В двадцать минут первого ее не было. Я сел на скамейку. Рядом устроилась девушка. Она вдруг сказала:
- Представляете, сорок минут уже жду, а этой дуры нет.
Я улыбнулся:
- Я тоже.
Девушка внимательно посмотрела на меня и сказала:
- Вот спасибо, утешили, на фиг.
В час дня я понял - Ольги не будет. И я снова пил пиво и думал, что делать. Придумал. Отправился в Третьяковскую галерею. Почему именно туда - не знаю. Где и проходил, разглядывая картины, которые ра-нее видел только в учебниках. Три богатыря стояли на страже. Бурлаки второй век тянули баржу. Лики руб-левской троицы внушали смирение. Жизнь продолжалась, но я не хотел. Присел на лавочку. Меня окружали виды Италии 18 века. Италия была полна желтым солнцем, отражавшимся в окнах, парусниками в уютных гаванях, женщинами со страстью в глазах…
В сумке пикнули часы. Я не ношу часов на руке, бросаю в сумку, смотрю по мере надобности. Три ча-са.
И я вспомнил, - она уезжает в четыре. Всё равно я её увижу.
За полчаса я добрался до вокзала. В Ярославль помимо поезда уходил ещё и автобус. Я на всякий слу-чай спросил у водителя:
- Вы когда едете?
- Сейчас докурю, - ответил водитель, - садись, мест полно.
Может действительно поехать?..
Пошел к вокзалу. В зал ожидания пускали только по билетам - нелепая мера предосторожности. Но мне как-то удалось уговорить пропустить меня. Одна из работниц проявила милосердие и даже подробно рассказала расположение залов ожидания. Я обошел их все, вглядываясь в каждое лицо.
Потом я вышел на перрон. В поезд не пускали, и людей на перроне не было. Я встал так, чтобы мимо меня пройти было невозможно. Теперь бы мы точно не разминулись…
Падал снег, мерзли руки, уши, мог заболеть, ну и ладно.
И тут я увидел ее. Все-таки я успел. Она стояла возле парапета. В короткой шубке "под леопарда". В шапочке, которой нет ни у кого на свете. В черных кожаных джинсах. Стояла, и было видно, что она плачет. По-детски, закрыв лицо ладошками.
Я подошел и спросил (на всякий случай):
- Я могу вам помочь?
Она убрала ладошки и выдохнула:
- Все-таки ты нашелся…
Она говорила сквозь слезы, они текли ручьями, смывая тушь, я вытирал их, едва касаясь лица:
- Дозвониться не смогли, чтоб предупредить, автомат сломался… у меня утром температура была… тридцать девять… меня друзья не пустили…
Мы обнялись, а она все говорила и говорила:
- Я не всегда такая плакса, я не такая. Ты не думай…
- Мы увиделись...
- Ну почему вот так вот все… - продолжала она, и никак не успокаивалась…
- Смотри, что я хочу тебе подарить…
Она взяла пакет, и тут стали пускать в поезд. Мы стояли минут десять, не больше. Мы прошли к ее ва-гону, Оля понемногу приходила в себя. Я держал ее за руки и никак не хотел отпускать. Проводница сказала:
- Мы отправляемся.
Мы снова обнялись, у нее были соленые (от слез?) губы. Оля вбежала в вагон, бросила сумку, повеси-ла шубку. Заметила - я не подписал подарок. Она попыталась выйти, но ее не выпустили. Мы смотрели друг на друга, как в кино, еще несколько мгновений, и поезд тронулся…
- Повезло девушке, - сказал мне кто-то, - провожают…
"В чем?", хотелось мне спросить, но не спросил. Потопал обратно. А на ступеньке оступился и рух-нул. Порвал брюки на правой коленке и разбил в кровь кисть. Дырку на брюках прикрыл пакетом. Спустился в туалет, промыл руку, завязал носовым платком. Кто бы видел. Пошел к метро. В медпункте попросил:
- Помогите, - и показал руку.
Мне ответили:
- Мы таких услуг не оказываем.
Добрался до гостиницы. Зашел в бар к Марте (мы все успели с ней подружиться):
- Где тут поблизости медпункт или больница?
Марта смотрела на мою руку:
- Больница далеко. Травмпункт закрыт. А давайте я вам перевяжу?
- Давайте.
И вся небольшая очередь в баре терпеливо ждала, пока Марта обрабатывала мне рану йодом, закреп-ляла пластырь, забинтовывала.
- Не больно? - участливо спрашивала она.
- Уже нет, - отвечал я… - спасибо.
Назавтра я поехал в аэропорт. Перед посадкой позвонил в Ярославль.
- Оля, я хотел тебя услышать. Улетаю вот прямо сейчас…
- Желаю тебе хорошо добраться…
Я хотел спросить, увидимся ли мы еще. Только зачем спрашивать, когда главное - очень захотеть. Я поднял сумку и отправился на посадку.
© Сергей Анисимов, 2001
ИСТОРИЯ ИЛИ НОВЫЙ АЛИС
(пособие для нежелающих писать стихи)
ВСТУПЛЕНИЕ (в котором ничего не происходит, но его нужно читать)
Обломков разных, собранных в канавах,
кусками жести, сцепленной небрежно,
стоял сарай, похожий на жилище.
Хозяин, верно пьяный, выход ищет,
а, может, вход. Он сам не понимал,
что заставляло в сумраке глубоком
искать проход. Иначе он назвать
тогда не мог его. Стена, как горло птицы,
дышала, поддаваясь под руками.
Он надавил. Еще давай, смелее, -
советовало что-то. Это я
сидел за белым столиком. Торшер
светил так ярко, что казалось странным,
что лампа до сих пор еще жива.
На столике лежало полотенце,
сырое от усталого лица,
и две посудины в предчувствии криницы,
в которых, если может захотеться
попить, то ты не выдержишь напиться -
- воды в них нет. Остатки кофейца.
Еще лежал пустой мешок для спичек,
придуманный по форме в коробок,
и пепельница, жалкою рабой,
вся в хлопьях пепла, словно перьев птичьих
заполнена. Круши давай скорее
сарай свой ветхий. Хочется узнать,
что дальше будет. - Все еще кружит
да, верно, пьян он - так оно понятней,
он просто выжрал две бутылки мятной,
и ноги, уподобившись пружин,
толкают тело, как в часах колеса,
в глазах его какой-то кролик бьется,
сейчас он упадет. Но нет, прошел.
Я сам не видел, где нашел он дверцу.
Теперь все правильно - он стал совсем живым
и настоящим. Можно прекращать.
Теперь все движется. Те самые часы
пробили первую секунду от начала.
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ (в котором ничего не происходит, и его не нужно
читать)
Стояло небо, как кусок бетона,
и вертикальна горизонта спица.
Лежал в грязи, и утро неопрятно
разбрасывало солнечные пятна
в разрывы моросящего дождя.
Не в силах голову достать. В какой-то луже
она прижалась ухом и виском
к чему-то скользкому. Раздавленная грязь
оледенела, волосы сковала
и не пускала. Как открыть глаза
до той позиции, когда они увидят
обыкновенным все, а не противным.
Лежишь в грязи, скукоженный, как идол,
и волосы, как скомканная тина,
все волновали: вырваться хочу, -
он прохрипел и маленькой щепотью
поднес к глазам сомкнувшиеся пальцы,
и все преобразилось - те деревья,
что великанами казались до сих пор,
теперь спокойно можно выломать и бросить
в любую даль - куда ни пожелай.
И горизонт - не та уже стрела,
и небо не дымит, как папироса,
Котел его ничтожен, глуп и мелок.
Он дернулся и сел, как очумелый,
волос обрывки, покидая льда,
шатались на ветру и наклонялись
в ту сторону, где города куски,
так привлекательно порядок обозначив,
собой являли: мнимое тепло
и недоступный завтрак. Есть хотелось.
Поднялся на ноги. Едва не лег опять,
но удержался, повернулся и пошел
к своей лачуге и, не сделав двух шагов,
застыл в недоумении тяжелом.
- Здесь был мой дом, пускай он на сарай
похож, и неказист, и грязен,
но кто-то спер его, и где теперь
я стану жить, и кто мне скажет это.
ГЛАВНАЯ ЧАСТЬ (в которой ничего не объясняется, а только все запутывается)
На месте дома находилось нечто,
но Гемоклит (так звали бедолагу),
никак не мог понять, что это было,
разглядывая странное строенье,
почти кубическое, только все углы
закруглены, и не намека - где там
хозяева расположили дверь.
- Чего я, собственно, боюсь, как суевер,
я выгляжу пристойно, и надето
пока на мне все то, что я вчера
напяливал перед своим походом.
Повеселились, право, мы изрядно.
Томилий, что сказать, прикончил больше
бутылок зелья ровно на одну,
но он и сам напоминает бочку,
и морда рыхлая. как должно быть блину.
Да что стою - пора взглянуть, какое
здесь пугало взамен моих покоев. -
Он ближе подошел, и что-то там
такое совершилось, зашипело,
и Гемоклит перед проходом оказался,
и долго думать не решилась голова,
потрогав край своим нечистым пальцем
и бормоча какие-то слова,
он проскользнул, уверенный, что там он
сначала встанет и осмотрится, но так
не получилось. Сразу полетел,
и крикнуть не успелось Гемоклиту,
и в непонятной, мрачной пустоте,
он ощущал себя нездешним слитком
живого, не такого, как вокруг,
и пустота о чем-то щебетала,
потом замолкла, и, дрожащими ногами,
он опустился на какую-то поверхность,
и тут заговорила Неизвестность:
- Ты у меня, презреннейшая мелочь,
могу порвать тебя, как тлеющую нить,
но я себе уже уразумело:
ты жил, как ты, не мне тебя винить.
И ничего не говори - твой разум знаю,
он пуст, как лист, увядший от мороза.
Одно скажу - теперь тут буду я.
Сарай твой уничтожен безвозвратно. -
- Так вот какое дело, - Гемоклит
вскричал, от раздражения зеленый,
(хотя темно, и что нам этот цвет), -
- Так вот в чем дело, - подлость совершило,
меня затем пытаешься унизить,
да хоть убей меня - здесь я живу, и точка! -
Так спорили. Надсаживая глотку,
орал еще нетрезвый Гемоклит,
и что-то отвечало, с каждым разом
все дерганней. Не знаю, что там было?
Пусть - неизвесность. Сущность проявилась,
когда я понял, что устал, и что пора
заканчивать. И, если вы хотите
узнать, что было дальше - приезжайте,
не спрашивайте только, как добраться.
ЭПИЛОГ (в котором ничего не проясняется, но наступает полный кайф)
Но вы не думайте, что я таким мерзавцем
могу остаться. Все решалось без меня.
И Гемоклит хрипел, устала глотка,
но спорщик он - отменный, не из слабых,
а Неизвестность быстро уставала,
вся стала заполняться пустота
понятиями, образами, гамом,
ходили спиритусы слабыми ногами,
летало мягкое, похожее на птиц,
и женщины глазами аббатисс
смотрели Гемоклита и касались
его одеждами. Он снова поднял палец.
То был Иерихон. Запели трубы.
Он ткнул священницу в живот ее упругий,
она хихикнула, призывно улыбнулась,
а все вокруг уже тянуло улиц,
и все свершалось наилучшим чином,
он понял, что - мужчина, осознал,
что наступает следствие причины,
и первый раз заметил, что грязна
его одежда. Спор давно распался
на незначительные возгласы людей,
и появилось море, и в воде
наш Гемоклит умыл худые пальцы.
И все кругом так вежливо ему,
так уважительно, что он себе заметил:
Такой вот мир я, может, и приму,
но как прожить - нет ни одной монеты.
И в этот миг исчезла пустота
последняя, что в споре состязалась,
и Гемоклит вошел в уютный залец,
и стал властителем. Поныне правит там.
(c) Давид Паташинский.
Еще одно неотправленное письмо
Луна меняет обличья снова и снова: из лукавого князя-месяца через
белый налив полнолуния - к остроте серпа и зияющему зрачку луны новой,
невидимой. Я все так же говорю с тобою, любовь моя - утром ли, тусклым ли
полуднем или в синем черниле ранних сумерек, ночами же пою во сне долгие
лета в твою честь.
Любовь, ангел мой, подобна противогазу. Тяжело дышать, ничего не
видишь, липкий пот застит глаза, бешено колотится в висках сердце, кроме
того весьма невнятны слова : не поговоришь.
Вот я, мастер иллюзий, тупо глазею в выключенный телевизор и вижу тебя,
бегущую босиком по мокрому асфальту в радуге брызг оранжевой поливалки.
Едкая морось позднего февраля за окнами:
Да простят меня глубокочтимые трезвые, когда иду по Проспекту домой.
Но - бросить камень в меня вправе лишь тот, кто сам: Вспоминаю рисунок на
каком-то ящике: под маркировкою кто-то фломастером приписал объяснения:
Зонтик - <дождь>. Рюмка - <грустно>. Стрелочка такая вот вверх -- <одиноко>.
Каждую ночь я делаю дело. Это очень важное дело. Это очень волшебное
дело. В просолидоленном насквозь, некогда оранжевом жилете и лихо сдвинутой
на ухо фуражке с блестящим лопнувшим козырьком я брожу от стрелки к стрелке
по занесенным снегом путям, и синие семафорные звезды дружески подмигивают.
Каждую ночь я отправляю громыхающие товарняки одиночества.
Радость моя! Мне снова жаль: телефонные провода покрываются инеем от
твоего голоса, и я вновь понимаю: НЕТ. Лед шуршит и позванивает в трубке.
Серый талый лед.
Ты - мой прелестный мотылек. И мне нужно от тебя слишком много: слышать
твой голос и держать тебя за руку. Быть вишневой веткой за льдом твоего
окна. Быть травой у тебя под ногами. Не сметь прикоснуться губами к подолу
платья любимой - в этом любовь:
Что могу дать тебе? Да немногое. Нет у меня ни фонаря с гербом, ни двух
мечей, ни верных вассалов, ни праздничного кимоно с поясом алого шелка. Есть
разве что цвет сакуры повесне, да луна в ветвях персикового дерева на склоне
Фудзи, да кузнечик на плоде хурмы. Ну и еще голос источника, что так
явственно слышен после пятой стражи, да тихие звезды над заводью.
Все, что могу я сказать, видя тебя каждый раз - <Да святится имя твое>.
Напряжения моих полей дали сильный пробой, случилось невероятное:
материализация чувственных идей, вечный туман вокруг полого резонатора моей
головы сгустился, и - явилась ты, явилась во плоти и крови. Поиск завершен,
все системы работают нормально, самочувствие экипажа отличное.
Любовь - это вечно судорожно тянуться к недосягаемому высшему. Она
нереальна и нематериальна. Поэтому - долгие лета дышащим с тобою одним
воздухом. Блаженны увидевшие отражение света твоего окна. Святы согретые
твоей улыбкой.
Альпинисты говорят, что у снежных барсов навсегда отпечатывается в
зрачках самая недоступная вершина. Ты навечно в моих глазах.
Стоя на коленях в растоптанном сугробе, скинув шапку в мокрый снег, мне
не молиться твоим образам. В великом храме обожженного твоим светом сердца
будет вечно светло - слышишь ли ты, как поют херувимы? Так пусть все живое
падает ниц, завидев твоих глашатаев-во веки веков.
Счастлив тем, что ты не со мной. Твоя любовь нарушила бы тонкий рисунок
сил натяжения в этом мире, и земля рухнула бы на небо. Пока ты меня не
любишь, этого не случится. Так аминь же.
Пришла пора проститься. Уезжаю строить Байкало-Амурскую Магистраль. Я
меняю алый отблеск твоих волшебных ночей на режущий свет на кафеле, на
холодный звон пинцетов и скальпелей, на стальной блеск стерилизаторов.
Пожалуй, довольно. Снегопаду не заглушить звон благовеста, что я слышал.
В круговерти снежных хлопьев не погаснут красные фонарики последнего вагона.
Прости за вторжение.
Будь счастлива.
Целую тебя крепко.
(c) Иван Штыков
Вася и феечка.
Как оно было? Не знаю… То ли в Бутово, то ли в Ховрино, то ли вовсе в Новых Черемушках жил-был Вася. Вроде парень как парень – толковый, видный. Два диплома в кармане, зарплата, хата, книжки умные по углам. Только скучно жилось в этом мире Васе, ну и с дамами не везло. Все Ассоли свалили за океан, Маргариты нашли писателей, а за юную Шуламит сами знаете, что бывает. А хотелось чего-то дивного, искреннего, нездешнего…
Вот однажды шел Вася с работы вечером через парк. Все путем: ночь, аллея темная, луна пыжится, снег лежит новогодний почти, пушистый. Веточки, блин, поскрипывают, собачки поскуливают, пиво в кармане стынет… Фея в сугробе плачет. Маленькая такая, как куколка, нежненькая, кудрявая. А поодаль крылышки стрекозиные... Сломались что ли, или заблудилась, бедняжка. Ну, засада.
Снял Вася куртку, завернул находочку потеплее и домой поволок. Накормил, напоил, ванну налил горячую. Крылышки спрятал на антресоли. Думал три желания стребовать, а как вышла она в полотенчике, розовая, глазки сияют, да как стала его серебряным голоском хвалить-благодарить, так все думки из головы вышли.
- Что же, раз сберег мои крылышки, милый, буду тебе верной женой.
Ах ты, господи, а росточку в ней с локоть, а пальчики – спичинки, а от грязных носок в обморок падает… Ладно, понял, попал. Уложил ее Вася в свою постель, завернул в халат, поцеловал в щечку – и баиньки.
За ночь комната цветами пропахла – то ли ландышем, то ли сиренью. И раз пять просыпался Вася – слушал как дышит его находочка, привалившись к нему, немытому, теплой щечкой. Чудеса!
Что, не веришь? А в газете читал – вон бомжу одному крыса деньги таскала, чем не чудо? А у Машки Майковой дочка за философа замуж вышла, это как понимать? Брось, слушай дальше.
Вот вернулся наш Вася с работы вечером, розочек прихватил, киви всяких, пирожное сливочное. А дома – в натуре, рай. Ни соринки, ни пылинки, ни грязной тряпочки, кактус дохлый и тот зацвел. Ужин на плите греется, чай заварен, тапочки у порога ждут. И фея с диванчика улыбается. Подошел к ней Вася, цветочки поднес, глядь – вроде вчера еще меньше росточком была.
- Это все от человечьего духа, милый. Я и дальше буду расти.
Так и зажили. Вася в контору ходит, феечка дом ведет. Кормит мужа нектарами да амброзией, посуду мыть – всякий раз с песенкой. Под подушку сюрпризы прячет, полотенца повышила, простыни надушила. Сказки рассказывает – за душу берет, аж до слез. И растет потихоньку, и учится, чему надо. Через месяц сама телевизор включила, через два – деньги считать начала, через три – в первый раз в магазин вышла. А как макушкой Васе до груди доставать стала – тут у них и брачная ночь случилась, да такая, что не расскажешь словами.
Феечка Васе в рот смотрит, тот и рад. Научил ее в «Doom» играть, аськой пользоваться, в клуб ОГИ сводил на Иртеньева. «Симпсонов» смотреть приучил вечерами. Слово за слово – и разговаривать стали нормально и розочки поредели и пиво феечка стала пить. Пооформилась, налилась, ростом с Васю стала, красавица. Только что-то опять разладилось.
Зачастил Вася на работе задерживаться, в преферанс играть выходными, дома треники стал носить и трусы семейные. Надоела ему амброзия, стала фея котлеты жарить. Надоели сюрпризы – каждый вечер футбол по телеку. А проснулся однажды утром за час до будильника – глядь, на кухне чужая тетка салатик крошит. Халатик на ней поношенный, патлы нечесаные, под глазами мешки прорезались.
- Ляг поспи еще, милый, завтрак доделаю – позову.
Вася так и сел.
- Да ты же баба обыкновенная, халда халдой. Где моя фея?!
Тетка к зеркалу кинулась – ну и в слезы. Добрый Вася ей сперва валерьяночки, потом извиняться, пальчики целовать – а она ревет. Лужу целую на полу наплакала. Что тут сделать?
Плюнул Вася и пошел на работу. Возвращается – дом пустой. В смысле ландышей с сиренью и духа нет, на плите сковородка горелая, сверху записка: «Прости, любимый, так получилось». Вася на антресоли – а от крылышек и следа не осталось. Улетело, Васенька, твое счастье…
…Сам ты врешь! Вот сходи, посмотри вечером на Дыбенко – с остановки автобусной в девятом часу мужик слазит, весь плечистый такой в очках. Как свернет в парк по аллее, полдороги пройдет – и давай о березу головой колотиться. Мудаком себя честит, расдолбаем, прощения просит… Поколотится – и дальше домой. А за ним на цыпочках фея. Маленькая такая, нежненькая, с крылышками стрекозьими…
(c) Вероника Батхен
Сида искусства.
"Искусство воскресало
Из казней и из пыток
И било, как кресало,
Из тюрем моабитов."
А.Вознесенский."Мастера"
Виктора оставила жена Люба, уехав в Штаты, к родителям да сестрам, первым послевоенным эмигрантам. Уехала со старым школьным приятелем, чья безнадежная любовь, наконец, получила признание, но лучше - поздно, чем - никому. Люба забрала с собой и дочь, оставив бывшему мужу свободу, возможность заниматься любимыми радиосхемами и, главное, старую верную фокстерьершу Сильву.
Конечно, к Сильве он был сильно привязан. Сучка была не по породе спокойна и рассудительна. А как нежно любила хозяина! И предана так, что могла посоперничать с любой старой любовницей. Правда, не меньше Виктор был привязан к своей бывшей жене, да к дочери, но чужбины он убоялся пуще одиночества. Он осознавал: плотность неприятностей на земном шаре примерно одинакова. И патриотично не захотел на шестом десятке менять собственные, отечественные неприятности на чужие, пусть даже заморские.
Тоска по жене и дочке была достаточно сильной, но хватило ее только года на два, пока в его жизни снова не возникла старая любовница, по преданности превосходящая Сильву. Марина была женщина славная, редкое сочетание красоты, ума и души. Сочетание, которое в свое время свело Виктора с ума. Да так, что он едва не ушел из семьи.
Однако время не только лучший доктор, но и неплохой пожарник: оно погасило костер той жаркой любви, оставив пепелище, но, оказалось, угли еще тлели, и при первом же дуновении свежего ветра снова вспыхнул костер - уже зрелой страсти. Конечно, это был уже не тот всепожирающий пламень, но все-таки огонь, которого бы вполне хватило для семейного очага, и такой Очаг Виктор предложил завести своей новой-старой подруге.
Марина отказалась - у нее Очаг уже был, после прошлого душераздирающего разрыва с Виктором она сделала обычный женский выбор: человеку, которого любила, но он не хотел жениться, предпочла человека, которого не любила, но он хотел. К тому же она не верила Виктору: бросил один раз - бросит опять. И как Виктор ни настаивал на полном воссоединении, Марина упорно не соглашалась, размолвки участились.
Последняя размолвка затянулась на целый месяц. Виктор все-таки был человеком домашним, и, несмотря на сущие прелести холостячества, охотно бы променял их на семейные лямки. Где-то было задето и его мужское самолюбие: он, как певал незабвенный Георг Отс в роли мистера Икс из той самой оперетты Кальмана, "устал греться у чужого огня".
Эта мысль все чаще будоражила его, особенно во время прогулок с Сильвой, и, как положено в жизни, на ловца и зверь прибежал - в облике молодой миловидной соседки. Она вышла покормить дворовых кошек, к которым, как и подобает нормальной старой деве, уже начала питать пристрастие, однако еще не настолько сильное, чтобы сделаться подлинной "кошачьей мамой" и ввести стаю хвостатых в свой дом.
Соседку звали Натальей Григорьевной. Завидев ее, кошки со всего двора тянулись к ней с радостно поднятыми хвостами, на ходу повязывая салфетки - в предвкушении вкусного ланча.
В этот раз кошкам не повезло: на прогулку вышла Сильва, в которой буйствовали фокстерьерские кровя, и в момент разогнала честную компанию по деревьям да заборам. Виктор извиняюще уставился в уста Натальи Григорьевны, ожидая, что оттуда посыпятся приличествующие случаю упреки, однако случилось неожиданное: во-первых, он промахнулся - взгляд угодил в большие синие глаза, и утонул в них... во-вторых, Наталья Григорьевна внезапно призналась ему в любви... К фокстерьерам...
Говорят: путь к сердцу мужчины лежит через желудок. И это верно, если мужчина - не собачник. Иначе этот путь проходит через собаку, только собаку, одну только собаку. И по вечерам они уже вместе гуляли с Сильвой, и Наташа поведала, что мечтала о такой собачке с детства - после незабвенного фокса Монморенси, главного героя славной книги Дж.К.Джерома "Трое в одной лодке, не считая собаки".
Однако ее родители были против собак. Не вообще, а в своем доме. Маме-врачу собака представлялась ходячим скопищем блох, глистов и тараканов, активным разносчиком стригущего лишая. Папе же, художнику, она вообще ничем не казалась. Погруженный в свои колориты, он, кажется, прозевал и рождение дочери, и лишь когда девочке исполнилось лет семь, и окружающие "задолбали" - у нее талант, усадил Наташу за мольберт. На целых два десятилетия - до тех пор, пока удавалось убеждать дочь в гениальности.
Когда же, несмотря на титанические усилия отца, эта убежденность лопнула, уступив место другой убежденности - в заурядности, Наташа начала новую жизнь - на этот раз в химии: поступила учиться на вечерний химфак, а работать - лаборантом в НИИ каких-то ядов, губительных для домашних грызунов, но безвредных для кошек.
В общем, к возрасту, когда Илья Муромец слез с печи, а Иисус Христос вознесся на небеса, Наташа окончательно оформилась в обычную старую деву, лишь дважды за всю жизнь потревоженную любовью, да и то платонической: тайной - к широко известному актеру, явной - к малоизвестному соискателю руки и сердца, оказавшемуся, на самом деле, брачным аферистом - соискателем прописки и жил-площади.
Возраст уже давил Наташу, да и прогрессивная дворовая общественность - ах, если ты не замужем, значит - неполноценна! В общем, романтические мечты о сказочном принце провалились на самое дно сознания, а на поверхности запузырились практичные мысли о мало-мальски приличной партии - и, как рек когда-то незабвенный Ульянов-Крупский-Арманд (получивший большую известность под псевдонимом Лени), есть такая партия! И эта Наташина партия каждое утро проходила под окном - в интеллигентном лице Виктора и мудрой морде лица его фокстерьерши Сильвы.
И случилось то, что и должно было случиться - по мудрому мнению той самой прогрессивной дворовой общественности - бабушек-пенсионерок, коротающих на лавочке напротив мусорника последние денечки уходящей жизни,- первый жених двора должен был соединиться с первой невестой. Уговоры шли в двух стратегических направлениях: ему - вы еще молодой мужчина, ей - сколько можно быть одной, родители старые и не вечные, а Виктор, хоть и странный еврей с собакой, но человек положительный, добрый и обеспеченный.
В общем, как поется в романсе "вот и встретились два одиночества" Увы, если б только одиночества! Кроме одиночеств - много чего еще: менталитеты, судьбы, характеры, привычки... Сошлись два мира, которые должны были слиться в один, но...
Наташа оказалась маугли, т.е., подобно киплинговскому герою, выросшему среди зверей - зверьком (в хорошем смысле), она выросла в малометражных джунглях хрущобы и усвоила образ жизни родителей, их манеры, привычки. А поскольку вся их семейная жизнь свелась к войне самолюбий, двух творческих эгоизмов, Наташа впитала массу боевых навыков - но, увы, никакого умения ладить с людьми, скверный характер, рефлексии, ипохондрию вкупе с мизантропией и кучей прочих комплексов и маний.
Однако все это вылезло наружу потом, а пока скрывалось под миловидной внешностью и застенчивой солнечной улыбкой. И в тепле этой славной улыбки, синеве искрящихся глаз Виктор "поплыл" в грогги - как боксер, пропустивший удар, и при счете "десять-аут!" сдался на милость победительницы - и, как в лучшие времена,- понесло, закружило. И душа вспыхнула, как сухие ветки. А сухие ветки быстро вспыхивают - и быстро выгорают. Виктор спохватился, затосковал по Марине. Стал задумчивым. Отвечал невпопад. Но Наташа ничего этого не видела, она вила долгожданное гнездышко, вычищала авгиевы конюшни холостяцкой квартиры, делала ремонт.
Виктора начала раздражать эта суета. Он почувствовал, что нужен не как человек, а как опора, предмет потребления. Наташа упорно все делала по-своему, Виктор вяло сопротивлялся, но она добивалась своего. И не понимала, что одерживая мелкие тактические победы, шла к крупному стратегическому поражению, поскольку все это стало безумно раздражать Виктора. К тому же сильно страдала Марина. Хотя они уже и договорились о расставании, но это оказалось делом непростым.
В общем, жизнь с Наташей катилась под откос, ссоры рано или поздно, должны были вылиться в полный разрыв, Виктор начал настаивать на разводе. Вместо этого Наташа, когда муж был на работе убрала со стен вымпелы со значками и дипломы за радиотехнические достижения, портреты жены и дочки, а на освобожденные стены развесила свои лучшие картины, учинив квартирную художественную галерею.
И это стало последней каплей. Виктора прорвало. Наташа ушла к маме. Виктор остался один. Поначалу он порывался собрать Наташины вещи и картины в большой мешок, да отнести владелице. Но страдание - отец вдохновения! - в этот миг озарила идея одной схемы, над которой он безуспешно бился последнее время. Виктор засел с паяльником, отложив свертывание экспозиции квартирной галереи на потом...
А потом... потом потянулись тоскливые будни одиночества. Наташа не звонила - держала фасон. А Виктор тосковал. К тому же у него появилось тревожное ощущение, что за ним кто-то наблюдает. Задумался - и уразумел: Наташины герои с портретов, да пейзажи. Он внезапно увидал их, начал всматриваться, изучать. Сначала они ничего не вызывали - сюр как сюр. Герои - цирковые персонажи: клоуны, акробаты. Кони. Люди. Пейзажи - пустыни, караваны, верблюды. Бедуины. И море, над которым реяли рыбы с выпученными ртами.
И вдруг все ожило - встали верблюды с горячего песка. Понеслись по манежу кони. Двинулось солнце в бездонном синем, как Наташины глаза, небе. Медленно помахивая хвостами, поплыли рыбы. Задышало море...
И перед Виктором засиял настоящий мир Наташиной души - хрупкий, нежный, добрый. И он погрузился в этот мир, Наташин мир - мир грез, прозрачного воздуха, яркого света - и клоунской дурашливости. Он почувствовал ее жизнь, ее боль, ее сердцебиение. И остался в этом мире.
... Вернулась Любовь. Которой, как всякой любви, захотелось быть вечной.
(c) Илья Рыженко
|