АМСТЕРДАМ
— ЛЮБОВЬ НАВСЕГДА
— Дрон, — позвал я. — А какая она, трава? Как водка?
— Лучше! — убежденно ответил Андрей. — О! Смотри-ка, корова!
— Бешеная, наверное. Коль, ты машину веди осторожнее, как бы она
за нами не погналась.
— Я ей погоняюсь, — с угрозой сказал Коля.
— А может, она — обкуренная? — предположил Андрей. — Обкуренная
голландская корова. Смотри, как она под ноги задумчиво смотрит.
Явно неспроста.
— Где корова? — спросила Лена. — Я тоже хочу на коровок посмотреть.
— Спи, детка, — сказал Андрей. — Коровы детям не игрушки.
Memory
Remain
Самым любимым моим предметом в школе была история подземного дела,
а самым любимым преподавателем – читавший её Сергей Андреевич Крот.
Сергей Андреевич был высокого роста, сутулый, сносил аккуратную
эспаньолку, которую имел привычку забирать в кулак и теребить, когда
о чём-то думал. Глаза его смотрели на мир сквозь лёгкие стёкла старомодного
пенсне, и он курил маленькую, просто крошечную, трубку. «Ну-с, коллеги,
приступим» - говорил он, быстро входя в класс и открывая журнал
– «что у нас на повестке сегодня?» Любимым его прилагательным было
«глубоко», и он использовал его в своей речи по поводу и без повода.
Сергей Андреевич страдал нервным расстройством, довольно широко
распространенным среди работников метро - агорафобией, боязнью открытых
пространств. Открытое пространство, небо вызывали у него панический
ужас. Не было ничего невыносимее, по его мнению, чем авиаперелёт.
Боюсь, что если бы он оказался в самолёте, то его сердце остановилось
бы ровно в тот момент, когда шасси оторвались бы от земли. В связи
с этим метрополитен выделил ему персональную двухкомнатную квартиру
прямо на станции «Парк культуры», а в классе истории подземного
дела не было окон. Сергей Андреевич не был просто учителем, он был
больше. Он ваял молодые души, как скульптор. Его неофициальная роль
в школе заключалась в том, чтобы направлять наиболее талантливых
– и поэтому наименее управляемых, наиболее подверженных искушениям
внешнего мира – учеников под землю, или, как это называлось на учительском
жаргоне, «заглублять»...
Все,
что вы Не хотели знать о Гамлете, принце Датском
- Но какая же это, к чертям собачьим, любовь-кровь-морковь?- не
выдержало сердце Молодого Автора.
- Вы дадите мне закончить, молодой человек?- раздражаясь, сказал
Шекспир и уже много нетерпеливее продолжил. - Это высшая форма любви.
Высшая форма любви не та, как вы выразились, любовь-кровь-морковь
Ромео и Джульетты, где все лубочно-масленично хорошо, а та, когда
ты любишь и боишься. Когда предмет твоей любви настолько ужасен,
что ты самому себе боишься в этом признаться, когда ты ненавидишь
то, что любишь. Это такая любовь, ради которой убиваешь своих детей,
как Медея, это такое чувство, от которого бежишь, которого не хочешь,
но которое преследует тебя с неизбежностью расплаты за грех, как
Эриния, и которое снова и снова находит тебя, где бы ты не находился:
под землей, под водой, в глубоком космосе. Вот что такое высшая
форма любви. Извращенная. Великая. Прекрасная. - Шекспир раскраснелся,
встал со стула и начал широко размахивать руками. - Гамелт любил
Смерть, ненавидя ее. В том известном монологе он пытался обручиться
с ней через самоубийство, но не решился - у него было еще много
дел перед свадьбой...
- Угробить дядю, например, - хмыкнул Молодой Автор...
Никифор
не любил Марию, и она знала это с самого начала. С того момента, когда
голодный, оборванный мужик постучался в ее дверь и посмотрел на доверчивую
Марию печальными темными глазами.
«Пусти, дура, переночевать», - говорили глаза.
От этого нежного «дура» Мария задохнулась, почувствовала жаркий удар
в груди и чуть не расплакалась.
- Заходи, - сказала она. Ему нужен был кров, хоть какая-то еда, он
остро хотел женщину, у него были невыносимо, до дрожи в коленках,
печальные глаза, и он назвал Марию дурой.
Этой ночью Мария сказала: «Да». И она понимала тех баб, которые точно
так же отвечали на его взгляд. «Беглый каторжник», - так окрестили
его в округе...
И
как только Черти от нее не прятались: и в землю зарывались, и кровавым
кругом от мира отгораживались, и в стенах муровались - ни что не помогает:
придет бабка и то святой водой обрызгает, то амулетом каким по лбу
засветит... Натерпелись, короче, от нее Черти и решили идти бабку
приступом брать.
Неделю готовились, сил набирались. И вломились наконец в квартиру
Агафьину, благо была она на первом этаже, покуда бабка в магазин вышла.
Решили засаду устроить, бабку укатать, а там и расправу учинить. По
справедливости. Нет, вы не подумайте! Черти, они ж не такие - никого
и пальцем не тронут. Даже бабку эту зловредную решили не под корень
изводить, а так только, помучить в назидание. На будущее. Ну, кровушки
может чуток попить, но больше - ни-ни!
Приготовились. Бабка только на порог - Черти на нее. Да кто ж знал,
что бабка и боевым ремеслам обучена была. Еще в первую мировую...
Брюнет пристально посмотрел ей в глаза.
- Бросьте, я не мальчик. И потом, "таракан" - трехдверка,
не заметили? Перелезать назад в вашем шикарном наряде да еще на этих
сумасшедших каблуках, которые вы надели в первый раз...
- Откуда вы знаете? - нервно поинтересовалась Юлька, осторожно усаживаясь
впереди. - Откуда? - повторила она, будто от его ответа зависело что-то
очень важное. - И про друга, и про каблуки... вы, что, подглядываете
за мной?
- Разве я похож на маньяка? Вот не знал! - засмеялся он, поворачивая
ключ зажигания, отчего "таракан" мягко зажужжал. - Пардон...
Да нет, но вы так замечательно неловко на них ходите - как маленькая
принцесса на первом балу! А про друга мне как раз ничего не известно,
- добавил он тихо, - просто спросил.
- Ну и хорошо, - пробормотала Юлька, кладя затылок на подголовник
и медленно выкладывая длинные пряди волос по плечам. Кто-то теплый
прошептал у нее внутри: "Все нормально..." - и она стала
дышать реже, и даже слегка расслабилась...
Вечер
тек тихо, обыкновенно, мужики шуршали поленьями, стояло потрескивание
и звон посуды, переговаривались шепотом, чтоб не разбудить детей.
Бренчали на музыкальных инструментах.
Посреди этого благополучия ты встаешь на колени,
близко к костру, и визжишь истерически «вы что, все тут так думаете???
Какого лешего вы все так думаете? Что я соблазнила молоденького мальчика???
Что я его в оборот, вроде как… А мне между прочим! (многозначительная
пауза) А мне, между прочим, двадцать семь ле-ет!!! (Женя, тебе тогда
было тридцать восемь с лишним)».
И в этот момент, не поднимаясь с коленей, двумя
своими круглыми кулаками в разные стороны тащишь лацканы марлевой
ковбойки. Стеклянные пуговицы, одна за другой, с треском летят в костер
и в следующую секунду на свет божий появляется традиционное великолепие,
только слегка состарившееся, отвисшее и со сморщенными сосками – вдобавок
к своим, и без того ярко выраженным эротическим прелестям...
Моя мамуля всегда страшно рада Тему видеть и вообще воспринимает как
сына. Притом она-то днем на работе, а мы после третьей пары сбегаем
и к четырем уже дома. Но ведь и бабуля дома. Она тарахтит своей швейной
машинкой, стучит пишущей, или гремит посудой. Мы с Темой целуемся
над конспектами, попутно выясняя некоторые вопросы. К примеру, я спрашиваю:
«Тем, ну как тебе не надоест залезать ко мне в лифчик?» На что он
резонно отвечает: «тебе ж не надоедает расстегивать мне джинсы…» Так
мы общаемся какое-то время, после чего мой Тема выдыхает: «Даш, пойдем
еще раз сходим в ванную». Пробираемся по одному, и дверь на задвижку.
Логично
пустить воду из крана. Льется вода, стрекочет машинка в комнате,
или уже не стрекочет, а я опять расстегиваю Темины джинсы. В дверь
тихонько постукивают – это костяшкой пальца так получается. Тема
застегивается, и мы выходим - под бабулиным ледяным взглядом.
Она
зовет меня в свою комнату: «Даша!» И говорит: «давно собиралась
тебе сказать… Неприлично закрываться с молодым человеком в ванной!»
Я отвечаю: «ладно, все, больше мы не будем закрываться!» А про себя
добавляю: твое счастье, что мы закрываемся, а то у тебя был бы культурный
шок...
ДВЕ
БАБУШКИ
И тут я увидел бабушку. Это была другая бабушка, моя и не моя. Она
вышла из подъезда, ветхая, в чрезвычайно заношенном, как бы прошитом
мелкой дробью платье, в сизо-грязном платке на голове, в стоптанной
брезентовой обуви. Но нет – в ней остались ещё крохи её прежней
гордости и чистоплотности, но какой ценой я это понял, что я увидел!
На тоненькой, полуоборванной верёвочке моя бабушка с усилием волочила
целлофановый пакетик с мусором.
Для старушки этот вынос мусора был, видно, одновременно и прогулкой,
и вылазкой в общество. Услышав людской щебет, она присела на скамеечку
напротив. Женщины, сидящие возле меня на лавочке, молча показали
мне глазами на старушку.
Немея от горя, я смотрел на свою бабушку и не узнавал в ней бабки
Варвары. Подсознание (или воображение) возвращало мне ласковое прикосновение
её рук к моей детской коже, её шутливое лицо, склонённое над моим,
младенческим: "Кто ты, маленький мой? ты наш? на кого ты похож?",
её бабий плач по умершей дочери: "Олька, вернись, Олька…".
И робко-нежное "Валерчик" над моей грубо сработанной колыбелью…
...